Такая юная. Когда ее родители умерли от потливой горячки, она была совсем ребенком.

– Это не единственный мой грех, отче, на мне еще и кража. Сыроделы давай ругаться в своей спальне, и я не упустила случая, украла у них ветчины из холодильного шкафа на кухне.

– Называй их по именам, как положено.

– Лорд и леди Сыроделы, – сказала она.

– Тауншенд.

Нечто вроде да ну их послышалось в ответ. Ребячливая, озорная, строптивая, но относились к ней по-доброму – даже ее сыроделы; они взяли ее в дом против своей воли, Ньюман всучил им девочку, обязав их – как я выяснил позднее – отдельным договором. Хозяйка не желала брать слуг женского пола по причинам, которые не было нужды объяснять, и, однако, Тауншенды полюбили девчонку. Ребенка, заменившего им собственных четверых честолюбцев, давно покинувших Оукэм.

– Много ты украла?

– Целую гору. Но я срезала с разных сторон куска так, чтобы они не заметили.

– И большая получилась гора?

– Во весь подол моей туники.

– Зачем ты складывала ветчину в подол?

– Чтобы отнести к себе в комнату и потом съесть, а ела я ночью в постели, жевала и жевала, как овечка. Хотя могла бы слопать ее прямо на кухне, они еще долго орали друг на друга.

– Из-за чего они ругались, знаешь?

– В их доме толстые двери.

– Значит, ты ничего не слышала.

– Они препирались вот так. – Бесенок зашепелявила быстро, без пауз, и из этих свистящих и шипящих звуков иногда складывались внятные слова, фразы. Нашлялся, козлина. Старая развалина. Овцы и коровы. Понедельник. Опять дичь.

– Из этого мы мало что поймем, – сказал я.

– Ежели хотите понять, тогда вам придется самому подслушивать, отче.

– Э-э… хм, – сказал я.

Она была маленькой дикаркой, зайчишкой, не знающим удержу. Но, слыхал я, мужчины в очередь выстраиваются, чтобы посвататься к ней, сирота она или нет. Наверное, все дело в ее нездешних изящных округлостях и взбалмошности, словно росла она среди знати, а не в беспросветной нужде, пока родители были живы.

– Он связывает жену… мистер Тауншенд. Привязывает к кровати, и она лежит так часами. Зовет меня на помощь. – Ее рот опять прижат к решетке, пухлые губы буквой “О”, слова она не произносит, но выдыхает, и они разлетаются, как семена одуванчика на ветру.

Я опустил голову:

– И ты… помогаешь?

– Меня бы высекли, помоги я ей.

До чего же плачевной жизнью живут люди в своем семейном кругу. Деньги не делают их лучше; впрочем, в Оукэме к мистеру Тауншенду давно относятся с настороженностью из-за его странного увлечения сыром вопреки здравому смыслу и даже очевидности.

Я закрыл глаза. Ее рот у решетки, губы алые от прилива крови, приятный голосок; и я подумал о Сесили Тауншенд, постаревшей, изнуренной вынашиванием детей, но не утратившей гордости, а глаза ее по-прежнему прекрасны. Привязанная к кровати, как привязывали собаку Мэри Грант, и та выла. Я подумал о муже Сесили: он всегда казался человеком приличным, хотя и сумасбродным и ничего не смыслящим в делах… и вдруг я открыл рот, не успев одуматься, и спросил это дитя о том, о чем спрашивать нельзя:

– Зачем он это делает? Связывает ее. Ты знаешь зачем?

– Когда мужчина – животное, он и жену свою старается превратить в животное, отче.

Великая мудрость для столь малого возраста, однако вслух я этого не сказал, нет, – потому что пусть лет ей и немного, но малявкой ее не назовешь. Сколько ей пришлось выстрадать, ухаживая за умирающими родителями. Подобное нередко делает человека взрослее. Я выдохнул и только тогда сообразил, как долго я удерживал воздух внутри; внезапно мне стало плохо, невыразимо плохо. И я будто позабыл все слова.