Выкатилось из-за сопки ледяное солнце.
И дядя Гоша явился домой не поздно ночью, а засветло.
Он был почти трезв. Принюхиваясь к прельстительным запахам, царящим в квартире, заявил: «А у меня окорок есть. Сейчас всех угощу окороком». Слова эти почему-то всех повергли в смятение. Даже пес Индус привстал и (как настоящий шпион) отвел в сторону виноватые глаза. Понятно, первым в сенки двинулся хозяин, но на пороге, чуть не сбив его с ног, дядю Гошу обошли пес Индус и Сказкин. Зная инфернальный характер пса, Серп Иванович, как бы не выдержав тяжести большого окорока, уронил на пол его пустую, как мандалина, форму, а Индус (они ведь все были крепко теперь повязаны) подхватил окорок и с легкостью необычайной понес в заснеженные послеметельные огороды.
Взбешенный дядя Гоша выскочил на крылечко с ружьем в руках. «Убью, сволочь! Корейцам отдам!» Но ружье перехватил Сказкин. «Вот ведь молодец! – отметил про себя затаившийся в углу Веселов. – Сейчас жахнет в пустое небо, как в копеечку!» Но, к величайшему его изумлению, Сказкин открыл беглый огонь по псу. Наверное, испугался, что пес расколется.
К утру Луна исчезла.
Не спряталась за гребень кальдеры, не закрыли ее облака или туман; просто вот была в небе Луна, а теперь ее нет. Растворилась, растаяла. Зато над вершинами острых скал угрюмо светились курильские огни. Как елочные шарики поблескивали они в мутном наэлектризованном воздухе. «Гад морской, – тосковал я по Сказкину. – Фал на сухофрукты сменял!» Недоступным и сказочным казался мне бедный домик сироты Агафона Мальцева. Наверное, на печке, сооруженной из разрубленной железной бочки, пекутся сейчас лепешки… в чашках чай… как маяк-бипер, икает «Селга»…
А тут – шорох шлаков. А тут – шорох осыпающихся песков.
И вдруг… Нет, не может быть… Откуда-то донеслись – сперва слабо, потом слышнее – слова старинной морской песни прекрасно вписались в печальный ночной пейзаж, в грустные шорохи.
И песня эта, как ни странно, приближалась.
И выкрик:
Это не было галлюцинацией.
С «тозовкой» в руке, с рюкзаком за плечами, в вечном своем выцветшем тельнике, голося во всю глотку (может, от страха) пылил по берегу Серп Иванович Сказкин – бывший боцман, бывший матрос, бывший кладовщик, бывший бытовой пьяница и всё такое прочее. Как-то вот сумел спуститься в кальдеру и шел то ли спасать меня, то собрать порванные Змеем останки.
– Начальник, почты нет!
– Тише, организм, вижу!
– Ты не боись, я с «тозовкой»!
Серп Иванович Сказкин презирал страх.
Серп Иванович Сказкин шагал по родной земле.
Венец эволюции, он снисходительно поглядывал на бледных медуз, мутными парашютами зависшими в темной бездне, снисходительно оценивал тишину, разрушенную его гимном.
Серп Иванович был прекрасен.
Я устыдился дурных мыслей о нем.
Но краем глаза в смутной глубине бухты, в ее водных, утопленных одна в другой плоскостях уже зарождалось какое-то другое, тревожное, едва-едва угадываемое глазом движение. И зная, предчувствуя, уже понимая, что это может быть, я во весь голос рявкнул:
– Полундра!
В следующий миг пуля с треском раскрошила базальт над моей головой. И сразу, без интервала, рядом со мной оказался Серп Иванович, подобрал ноги:
– Не достанет?
– Ты что, – побожился я. – У него теперь имя есть – Краббен!
– Ой, какой он большой. Он хотел укусить меня?
– Да нет, он хотел тебя съесть.
И полез в рюкзак:
– Где хлеб-то?