– То, что вы нам рассказали, дорогой Павел Николаевич, очень забавно. Только не думайте, пожалуйста, что все мы такие простачки, – обмолвился вскоре после тех событий Сысцов по телефону.
– Упаси боже! – дурашливо закричал Пафнутьев в трубку. – Я ведь понимаю, что главная моя забота не о мертвых, как бы хороши они ни были при жизни, а о живых людях, дорогой Иван Иванович!
– Вот тут вы правы. На все сто процентов. Но не больше, – добавил Сысцов.
– А бывает больше?
– Да, – сказал Сысцов негромко. – Бывает. Когда истина существует сама по себе, а события – сами по себе. И на истину они никак не влияют и никак в ней не отражаются. Тогда требуется более ста процентов правоты.
– Простите, но тогда истина...
– Совершенно верно, Павел Николаевич, – невозмутимо перебил его Сысцов, чуть повысив голос. – Истина – это версия, которая мне нужна. Которая мне нравится, в конце концов.
– Понял, – Пафнутьев с готовностью кивнул, хотя в этом не было никакой надобности – разговор шел по телефону.
– Вас устраивает такое толкование?
– Вполне.
– Тогда нас с вами ждет долгая и счастливая жизнь, – улыбнулся Сысцов, и Пафнутьев, кажется, даже на расстоянии увидел его опасно сверкнувшие белоснежные зубы. – Разумеется, в пределах, отпущенных нам природой.
– Ха! – осторожно рассмеялся Пафнутьев, поддержав шутку большого человека.
Этот разговор Пафнутьев вел уже из своего нового кабинета и поэтому не был еще вполне уверен в себе. Кабинет представлял собой небольшую комнату размером метров двенадцать – три на четыре. Поначалу такое роскошество несколько угнетало Пафнутьева – как-никак это был первый отдельный кабинет в его жизни, и он отнесся к нему с тем простодушным восторгом, с которым входят измаявшиеся жильцы коммуналок в свою первую отдельную квартиру. Пафнутьеву нестерпимо хотелось заменить штору, самому покрасить пол, захватанную пальцами дверь, вымыть большое окно, выходящее прямо в листву громадной липы – распахнув рамы, он мог даже потрогать листву рукой. По утрам он иногда здоровался с липой как бы за руку. Естественно, убедившись, что никто не стоит за спиной и не хихикает тихо, мелко и пакостно, как выражалась все та же Таня, которая относилась к нему так непостоянно. Иногда, задумываясь о ней, Пафнутьев мимолетно огорчался, сознавая, что это не очень-то его тревожит. А хотелось, хотелось терзаний и маяты, радостной взвинченности, но... Не было. Он понимал – Таня уходит из его жизни. Спрашивая себя время от времени, хотелось бы ему, чтобы она осталась, он отвечал себе искренне и убежденно – да, хотелось бы, да, пусть бы оставалась. Но предпринять что-то решительное и дерзкое... На это не находилось ни времени, ни духу. И мысли об этой женщине чаще всего заканчивались словами, которые он произносил вслух: «Давай, дорогая, давай... Тебя ждут конкурсы красоты, призы в сверкающих коробках, собранные на полях чудес, тебя ждут прекрасные молодые люди в вислых зеленых штанах, тебя ждут широкие кровати и глухой стук хрусталя с шампанским в полумраке... Давай, дорогая... Прямой тебе дороги в этот самый полумрак...»
Так думал Пафнутьев, растравляя в себе обиду, наслаждаясь своим не очень сильным горем, упиваясь легкой тоской по этой женщине. И кончались подобные его мысли чаще всего тем, что он хмуро и сосредоточенно набирал телефонный номер Тани.
– Не помешал? – спрашивал он напряженным голосом, и Таня сразу все понимала – его настроение, состояние, надежду.
– Паша, ты себя переоцениваешь... Ничему помешать ты просто не можешь.