После нашего с Машей разговора мне показалось, что мой мир взорвался, оплыл грязно-серым сальным воском, и миллионы вопросов разрывали меня на части. Наверное, в тот момент я действительно готов был кого-то убить. В итоге не смог сдержаться: выбежал из дома, схватил ружьё. Стрелял и стрелял по фотографии Нечаева, но легче не становилось. Я сгорал в каком-то внутреннем огне, и сорвал с себя футболку, надеясь, что стылый мартовский ветер остудит кожу. Не помогло.

— Посмотри назад, Бабочка, — говорю и, схватив её пальцами за плечи, разворачиваю лицом к дальней стене — той, куда я повесил фотографию Нечаева. — Смотри, только внимательно смотри. А потом мы поговорим.

17. 17. Маша

— Смотри, только внимательно смотри. А потом мы поговорим.

Ледяные пальцы ещё сильнее сжимают мои плечи, но я совсем не чувствую боли. Я смотрю на стену впереди, пытаясь понять, что же там должно меня заинтересовать. Но первые мгновения вижу лишь дерево обшивки и чью-то фотографию, «украшенную» десятками дырочек — следов от выстрелов.

— Узнаёшь? — раздаётся у самого уха, а я встряхиваю головой.

— Это…? — У меня не хватает слов, чтобы описать всё это, а Клим за спиной тяжело дышит, обжигая дыханием.

— Ты же не слепая, — хмыкает, а у меня одно желание: пусть он молчит, пусть ничего не говорит. Ведь, если что-то не озвучивать, оно так и останется лишь точкой на кривой вероятностей. Но Клим не умеет читать мысли. — Это Нечаев. Правда, чуть-чуть ему фейс подпортил, но так он симпатичнее, мне кажется.

— Папа? — зачем-то спрашиваю и вырываюсь из хватки Клима.

Странно, но он отпускает. Даёт шанс подойти ближе и самой во всём убедиться. И я иду, пусть ноги совсем не слушаются, а когда до стены остаётся не больше шага, протягиваю руку, а пальцы дрожат так сильно, что приходится сжать их крепко в кулак.

— Это ведь папа, — повторяю уже без вопросительных интонаций и провожу побелевшими костяшками по испещрённому дырками лицу отца. — Зачем ты в него стреляешь?

Мой голос срывается, а в каждом звуке прячется истерика, которая вот-вот прорвётся наружу.

— Всего лишь в его фотографию, — говорит Клим и сплёвывает на землю. — Хотя с бо́льшим удовольствием в него самого.

Оборачиваюсь к нему, а холод пробирается сквозь шерстяную ткань свитера, и зубы начинают стучать. Но я держусь, потому что должна понять, что здесь на самом деле происходит.

— Что он сделал тебе, что ты так его ненавидишь? — задаю вопрос, на который больше всего на свете боюсь узнать ответ.

Потому что шестерёнки в моей голове крутятся, не переставая, а пазл почти сложился в общую картину. Только видеть её невыносимо: она разукрашена грязными оттенками, а края её уродливо топорщатся.

Клим расставляет руки, точно крылья, и снова крутится вокруг своей оси.

— Ты спрашивала, что со мной произошло. Твой отец со мной произошёл, — говорит, вбивая каждое слово в моё сознание. — Вот это он со мной сделал. Руками своих архаровцев. Сам-то мараться не стал.

— Нет-нет, это неправда. Я не понимаю… зачем? Он не мог, папа не мог!

Я сама не понимаю, что кричу надрывно, и голос срывается в конце каждой фразы.

— В ту ночь, когда тебе пришло сообщение, в нашем сарае люди твоего отца делали из меня урода. Ржали и измывались, измывались и ржали. По приказу твоего отца.

Бабах! В голове пульсирует боль, и я закрываюсь руками от его слов, а они уже осели во мне мутным осадком.

— Я не верю тебе, слышишь? Ты сумасшедший! Ты всё это придумал, папа… он… он…

Клим оказывается рядом, а я уже захожусь в истерике. Порывы ледяного ветра ударяют в лицо, превращая слёзы в обжигающие капли кислоты. Клим сжимает меня в объятиях, я рвусь на волю, бью его в грудь, лягаюсь. Это немыслимо, такого просто не может быть, я не верю ни единому слову.