«Не то к хану повезут…» – дивился Степан, привычно не ожидая ничего, кроме подвоха.
Кухари стучали ножами. Из раскрытых кухонных дверей валил пар. Над кучей рыбьей чешуи, очисток и объедков густо брунжали огромные мухи.
У коновязи гнедой конь в дорогой сбруе обмахивался хвостом.
Журчал фонтан.
Минька довольно оглядел Степана, наряженного им, не по тёплой ещё погоде, в кобянку. Махнул Абидке рукой: трогай.
Повозка выкатила в раскрытые ворота.
Отставший было Минька скоро нагнал их на том самом гнедом.
Степан, чтоб не глядеть на Миньку, тут же, вытянув ноги, улёгся на спину.
Улочка была узка, горбата.
Пахло помоями и варёной кукурузой.
Несколько татарских женщин, несущих на головах тазы с бельём, прошли навстречу.
Игравший у дороги чумазый мальчик, завидев проезжавших, нагнал повозку и, упав на её край загорелым голым животом, болтал босыми ногами. Некоторое время он катился так, не глядя на Степана, будто тот был чем-то неживым, вроде снастей.
– Кул! (Раб! – тат.) – крикнул мальчик, сильно ударив Степана по колену, и спрыгнул прямо в лужу.
Минька, свистя, оглянулся на татарчонка. Тот ещё звонче свистнул в ответ, так и оставаясь посреди лужи.
Миновали сад: слуга, рус по виду, стоя за высокой оградой, стриг засохшие ветки черешни.
Показались вычурные, в два этажа, с многочисленными балконами и лестницами, татарские хоромы.
Проехали зелёные ворота, с начертанными на них многими белыми полумесяцами.
Близкая, открылась ставня. Из окна пахну́ло кальянным дымом.
Мелькнула белая тонкая рука: ногти были крашены тёмно-красным цветом.
Съехали с широкой дороги в сторону. Чавкая колёсами по грязи, со спуска на подъём, катили кривыми путями вдоль татарских лачуг.
Степан видел: везут в сторону Дона.
«Неужель на мен?» – думал насмешливо, сам себе не веря.
В предпоследний апрельский день Степана пробудило небесное пение: вытягивая шеи, за чёрными, тягучими облаками кричали незримые птицы.
Он открыл глаза и сел на лавке.
Никаких птиц не было.
…не слухом, а существом своим осознал: городок вмиг очнулся весь. В сенцах уронила пустые вёдра выбежавшая Матрёна.
Били в котлы тревогу.
Иван кружил по куреню, сминая стеленную овчину, и безуспешно пытаясь запрыгнуть в шаровары. Яков, сидя на лавке, одевался так прилежно, словно был собственной куклой, – и только поглядывал в дверь: а где матушка, а когда придёт.
В соседних дворах заорал, загоношил скот.
Мимо куреня, надрывно крича, проскакали конные казаки.
– Беда, детушки, – сказал уже одетый отец будничным голосом.
Он стоял посреди куреня, проверяя, ничего ль не запамятовал.
Тут же колокол будто сорвался и покатился с горы, а человеческих криков, ржанья, воя, свиста стало в разы, обвально, больше.
…чужие трубы на той стороне Дона верещали так, как если бы в самом густом лесу каждое дерево обрело голос и возопило.
– Матрёну слушайте! – перекрикивая нисходящий на Черкасск ад, велел отец. – Скажет бежать – бегите, чада.
Не закрывая дверей и с Матрёной не простившись, вышел, и уже во дворе, вспрыгивая на коня, крикнул Мевлюду:
– Проломят – бегите на каюке!
Привычного «а-люб-ба!» Степан не расслышал.
– На валы пойду! – выпалил, тараща глаза, Иван, справившись наконец с шароварами. – Кто ж там явился-то?
– Смертушка, – по-взрослому ответил Яков.
…на валах городка шла свалка. Слышался непрестанный лязг, крик.
Всё ближе, накатывая, вгоняя в дрожь всю душу целиком, звучали чужие литавры, роги, цымбалы, набаты.
И лишь пушек и ружей казачьих слышно не было: пороховой запас в Черкасске закончился ещё в декабре.
Воздух сёк непрестанный свист татарских стрел. Всё чаще падали те стрелы посреди городка, утыкивая куреня и мостки, раня лошадей, скотину, казаков, баб.