Все охмелели.

Казаки постарше, разодевшись, как на праздник, в лучшее, – иные даже нацепив дорогие кольца на кривые персты, – расписывали стрельцам свою пречудесную жисть – и те, оттаяв во хмелю, завидовали.

– …а как? – переспрашивали, озираясь.

– Да мы спрячем тя, мил человек, – уверял Дронов. – Скажем: кувырнулся с мостка, и потоп. Не разыщут, ей-бо!.. Средь казаков вашего стрелецкого брата – ой, да полно. Крымчанку тебе найдём, аль ногайку – будешь её чесать то вдоль, то поперёк. А? Чего ж нет? Там государю служишь – и здесь будешь государю. Но там ты – как за ногу привязан, а тут – во все стороны ходи…

Степан с Иваном паслись поодаль. Набирались гордости: у них по роду имелось такое, чем и московские стрельцы не владели.

Ерихонку десятник снял.

Ударяя по ней камешком величиной с перепелиное яйцо, казак Ермолай Кочнев, щуря злые медвежьи глазки, цедил:

– …похлёбку только варить! В теплынь в ей – как в казане. В стынь – ухи примерзают. На морском поиске такой кубок блик споймает – издали подмигнёт во все стороны всем турским кораблям. В абордажной рати шелом – помеха. Доведись же тонуть – утянет. Воткнёсся в самое дно маковкой, а ноги вверх, как поплавки! Красться в таком ни в траве, ни в снегу – и вовсе не способно.

…казаки кивали: тридцать лет на Дону никаких доспехов никто не носил.

Десятник послушал – и, не сердясь, ответил:

– Стрельцы, казак, не крадутся ни в травах, ни в снегах. Стоймя стоят.


В другой день мать, как часто бывало, собравшись на базар, взяла пособить сыновей.

Иван бродил молча, с подлым видом, пробуя при первой же возможности всякое съестное – и с позволенья, но чаще без оного.

Степан же, по давно уж возникшей повадке, подслушивал разговоры торговцев, вникая в речь. Если кого из торговой прислуги знал – заговаривал сам, всякий раз стараясь услышать новое слово.

Поздоровался со старым сечевиком, который таскал выносной короб горилки, предлагая казакам праздновать всякую покупку, а купцам – продажу. Сечевик был весёлый, умел пошутить и на ляшском, и на армянском, и на кизилбашском, а на Стенькин интерес – «О чём ты сказал ему, дедка?» – не сердился, но, напротив, подмигнув, отвечал:

– Кто допытывается – не заблудится. А гуторю я вот за что, хлопчик…

Больше всего на торге водилось русских купцов. Торговали они мёдом, пенькой, янтарём, воском, льняными холстами. Рябили в глазах скатки кручёного, с золотой ниткой, шёлка, материи шерстяные и суконные, златотканые и шёлковые пояса. Трепетно было прикоснуться к шкурам соболиным, горностаевым, песцовым. Чудно пахла русская лавка, где продавали сёдла и узды, и прочую конскую справу.

Имели здесь свои лавки крымские татары, персы, жиды, болгары, сербы, нахичеванские армяне, прочие многие.

Греки торговали кофе и лавашами, и кофейный дух перебивал даже терпкий вкус кож. Грузины выставляли огромные бурдюки с вином.

Иной раз до Черкасска добирался даже китайский фарфор.

Из сирийской страны везли ладан и миро.

Турки из Тамани и Керчи доставляли на базар киндяки и сафьяны, рыбные снасти, всякие ягоды, и сладости, и любимые отцовские орехи – те, что казаки прозвали азовскими, а московские купцы именовали грецкими.

Мать же искала цитварное семя для сыновей.

Оглянувшись – пред глазами мелькали красные тюрбаны турок и высокие головные уборы греков, – Степан приметил, как с матерью шепчется жёнка Лариона Черноярца – единственная старуха в Черкасске, помнившая тут всех: и считаных живых, и бессчётных мёртвых, и томившихся в плену, и тех, что, показаковав, вернулись в Русь.