Он едва дышал.
Пахло сырой древесною корой, отмокшим камышом.
…высмотрев на берегу место, уселся, чтоб разглядывать чудесные сапожки. Среди палой листвы они смотрелись ещё ярче – словно выросли из земли, как грибы.
Подвигал ступнями, как бы танцуя.
…и вдруг его словно ошпарило изнутри.
Кто ж те сапожки таскал совсем недавно?
Его ж ведь – сгубили. А куда он мог деться ещё? В Азове казаки побили всех до единого. Сумевших же выбраться в степь – загоняли астраханские татары, и тоже казнили смертию.
Таскавший те сапожки лежал теперь, съедаемый червём. А порешил его – батечка Тимофей.
Степан ошарашенно оглядывал свои ноги.
Прежнее тепло вытрясли из тех сапог, как пушистый сор.
Степан взял себя за колено и сдавил.
Разом поднялся и заспешил обратно, брезгливо суча ногами, будто к ним до колен налипли пиявки.
…дойдя к мосткам, сам не заметил, как отвлёкся: казачата били из луков жаб.
Бог весть откуда натёкшая горечь – выветрилась и оставила его сердце.
И никогда больше не возвращалась.
…с московским жалованьем на Дон прибыли царёвы послы, а с ними стрелецкий отряд.
Стрельцы стали лагерем у Черкасска, на другом берегу. Задымили костры.
На другой день десятка стрельцов с их десятником перебрались на пароме к Черкасску.
Высоко неся подбородки, супясь, вошли через распахнутые ворота в городок.
Они были в оранжевых кафтанах с чёрными петлицами. Шапки их были вишнёвого цвета, а сапоги – зелёного. У каждого имелась пищаль, а за спиной – бердыш.
Иван со Степаном стояли на валах, глядели во все глаза. Стрельцов с большой Русии видели они впервые.
Едва те прошли, кинулись за ними вослед.
Стрельцы, любопытствуя, ходили по богатому черкасскому базару, не теряя друг друга из вида.
Казаки-старшаки, встав поодаль базара, косились на стрелецких гостей.
Пройдя насквозь ряды, стрельцы собрались у часовенки.
К ним, сияя рыжей бородой, красноносый, выкатился поп Куприян.
Казаки помоложе, недолго выждав, поигрывая нагайками, подошли; чуть задираясь, знакомились с московскими людьми. Косясь на Куприяна и тихо посмеиваясь, предлагали стрельцам табачку. Стрельцы, что твои кони, вскидывались, отворачиваясь.
– Табак – зелье сатанинское! – пояснял стрелецкий десятник густым голосом и сплёвывая. – Нарос в паху мёртвой любодейницы, тридцать лет кряду предлагавшей себя кому ни попадя! Сатана зачерпнул из её срама чашу – и плеснул на неё ж. На ей и возросла трава табак!
Десятник был с невиданным карабином и в ерихонке – медном шлеме.
– А у нас и поп Куприян покуриват, – сказал, подходя будто к давним друзьям, Васька Аляной. – Поп, душа моя в лохмотья, ты чего про девку-то не сказывал нам? С кем же ж она любодейничала, раз из её чашкой черпали?
– Так в городке Ебке, которая Акилина, прозвищем Полполушки… – поддержал лобастый, с большой лохматой головой, казак Яков Дронов, но поп, воздевая руки, прервал:
– Постыдились бы, сукины дети, у часовни стоите! Путаете гостей московских лжой своей! Черти протабаченные! А как они государю про вас доложат?..
Стрельцы на потешки Аляного, суровясь, не отвечали, поглядывая на десятника.
Головастый, как тыква, Митроня Вяткин – на три годка моложе Степана, – кинул камнем, угодил одному из стрельцов меж лопаток. Как крюком поддетый, стрелец вмиг развернулся и уставил пищаль Митроньке в лоб.
Тот остолбенел.
Казаки оборвали гутор.
– Не балуй с пищалью-то, не вишь – дитё, – негромко сказал Аляной.
Тут, как вихрем несомая, налетела Вяткина баба, схватила Митроньку и, подняв не хуже мажары пыль, пропала.
Час спустя казаки со стрельцами сошлись за разговорами в прибазарном кабачке.