…из Степана повытянули все нитки, коими прошили его.

Грек, ломая губы натрое, нависая с присвистом сипящим носом, долго мял ему поломанную ногу.

…оставил мазь, сильно ткнув пальцем в лоб: мажь голову.

«…скупой на молвь», – подумал Степан, глядя вослед уходящему лекарю и служке.

Молдаванин был в старых телячьих туфлях, а лекарь сменил сандалии на мягкие бабуши.

…поднёс плошку с мазью к лицу, понюхал; пахло многими неразборчивыми перетёртыми травками.

VII

– А-а-а-азов па-а-а-а-ал!.. – надрывались вестовые, проносясь по черкасским улочкам. – А-а-а-азов пору-у-у-ушен!..

Колокол непрестанно гудел, будто бы возносясь с каждым ударом всё выше.

Собаки неистово лаяли в ответ, словно бы тот гул был зримым и пролетал над куренями. Скотина ревела, как непоеная.

То там, то здесь стреляли, хотя стрельба в городке была под строгим запретом.

Овдовевшие казачки глядели из-за плетней на чужое веселье.

Степан, заслышав на базу кудахтанье и петушиный клёкот, поспешил туда – ласка забралась или дикий кот? – и увидел разом, в один взгляд: сидящую возле чурбака мать с топором в руке, жалкую куриную голову на чурбаке – и безголовую курицу, бегущую прочь.

Мать срубила птице голову сама – то был грех и для казачки, и для татарки.

Подняв глаза на Степана, она в кои-то веки пояснила по-русски, без улыбки, выговаривая каждое слово так, словно оно могло поранить острым краем рот:

– Отцу – на стол. Встречать его.

Два онемелых петуха сидели на горотьбе, взмахивая крыльями и не слетая, словно вокруг была вода.

Петухов у казаков всегда было почти столько же, сколько кур. Петухи заменяли им часы.


Отец вернулся на другой день.

Дувана привёз – целый воз.

Одной посуды – два мешка: даже если всякое утро пить-есть из новой, она б и месяц не закончилась. Три мешка бабьих нарядов. Турский кафтанчик для Ивана, сапожки для Степана. Полный, горластый кувшин колотого серебра. Подушек столько, что завалили ими всю лежанку на печи. Дюжину ковров.

Последний занесённый ковёр батька, лениво катнув ногой, тут же, в горнице, и расстелил. Вышитый головокружительными узорами, ковёр пушился, дышал и переливался, как зверь.

…и ещё отец добыл часы.

Часы те стоили дороже самой дорогой ясырки, трёх здоровых рабов, пяти ногайских коней.


Сапожки, привезённые отцом из Азова, были с каблучками, червчатые, остроносые.

Выждав, Степан спросил у отца: а можно ли?

Никогда ничего не жалевший и не хранивший, тот качнул вверх указательным и средним пальцами: бери.

Сидевший в курене Аляной присвистнул завистливо:

– Эх, Стёпка… – и потряс кулаком, наставляя на добрую прогулку.

Поспешая, Степан выбежал на улицу, чтоб не уткнуться в насмешливого Ивана.

Остановился только поодаль куреня, вжавшись в шумные заросли плюща. Сердце билось вперебой.

Опустил взгляд. Сапожки преобразили белый свет.

Сделал шаг: разбухшая на тёплых дождях трава приникла.

Пёс, желавший залаять на него, поперхнулся.

Степан взобрался, зачарованно слушая свой топоток, по лесенке на мостки и пошагал самым длинным путём – по сходящимся и расходящимся чрез протоки переходам – к Дону. Мостки те в потешку именовались пережабины. Вослед завистливо орали лягвы.

Если встречь шли казаки, Степан останавливался, прижимаясь к поручням, и снимал шапку.

Баба казака Миная – семью их звали Минаевы – ещё издалека начала приглядываться, и за два шага до Степана остановилась.

– Ой, – протянула. – Экий султанчик!

Когда достаточно с ней разошлись, Степан, не сдержавшись, засмеялся.

Выйдя к Дону, сразу же зашёл по расползающемуся песку на два шажка вглубь. Ноги в сапогах туго, ласково сдавило.