– Кого? – спросил Джим с теплотой в голосе.
– Сеструху… то есть мою сестру Энн. Она скрежещет зубами, и звук такой, будто к-к-к…
«Кости трещат», – хотела сказать она, но вместо этого разразилась истерическим плачем, сильно перепугав поэта.
Энн…
Живое воплощение Лейтон-стрит.
Именно Энн была препятствием
(«В мою дверь томминокер стучит и стучит»)
на пути творческих устремлений сбежавшей сестры.
«Ну хорошо, – решился Гард. – Ради тебя, Бобби. Только ради тебя».
И начал читать «Лейтон-стрит» – спокойно, неторопливо, как если бы репетировал у себя в комнате.
– Такие улицы от начала залиты битумом, Откуда торчат булыжники, Похожие на головы заживо погребенных младенцев. «Из какого это мифа?» – спросим мы с тобой. «Какой такой миф? – рассмеются дети с обочины, Продолжая скакать на палках и перебрасываться мячом. – Какой еще миф, никакого мифа, сука, здесь только Лейтон-стрит, и все, и кругом ничего, кроме вросших в землю домов, ничего, кроме задних крылец, где наши мамаши чешут между собой языками». Душными летними днями на Лейтон-стрит слушают радио, а над крышами, между антеннами, так и шмыгают птеродактили. «Эй, сука, эй, сука! – скажут они. – Какой тебе миф? Никакого мифа! Ты слышишь, сука, здесь нет ничего, кроме Лейтон-стрит. Сгинь и умолкни, пока не сгинешь, молчи, – говорят они, – сука». И мы с тобой повернемся спиной к этим улицам, к магазинам с глухими витринами из кирпича, и ты промолвишь: «О, я достигла пределов знания, но до сих пор слышу этот ее зубовный скрежет, этот скрежет в ночи…»
Джим так давно не перечитывал это стихотворение, что сейчас не просто его «исполнял», но заново открывал для себя. Да и какое там «исполнение» может быть в конце тура, о чем вы? Большинство из явившихся на выступление в Северо-Восточный тем вечером, даже наблюдавшие жуткую, отвратительную развязку, позже сошлись в одном: «Лейтон-стрит» в прочтении Гарденера – лучшее, что им когда-либо приходилось слышать.
Неплохо, учитывая, что это было последнее выступление в его жизни.
Читал он примерно двадцать минут, а закончив, тревожно устремил взгляд в бездну притихшего зала. Гарденеру даже успело почудиться, что ничего он на самом деле не прочитал, просто пережил еще одну яркую галлюцинацию перед обмороком.
Потом кто-то поднялся с места и зааплодировал – громко, отчетливо. Это был молодой человек с мокрыми от слез щеками. Рядом с ним встала девушка и тоже захлопала, тоже плача. А потом они все поднялись и устроили ему – да-да, представляете? – овацию. Джим увидел на лицах то самое выражение, о каком и мечтает любой поэт: люди словно только что пробудились от сказочно яркого сна, рядом с которым блекнет любая реальность. Вид у них был как у Бобби в тот памятный день, когда, казалось, она с трудом соображала, где вообще находится.
Впрочем, не все поднялись и хлопали. Патрисия Маккардл, прямая как палка, продолжала сидеть, судорожно вцепившись в маленькую вечернюю сумочку. Губы ее были плотно сжаты, напоминая тонкий бескровный разрез. Жемчужные зубки надежно спрятались. Гард устало порадовался. Что скажешь, Патти? Правда ведь, настоящая этика пуритан в том и заключается, чтобы не дать белой вороне каркать громче положенного? Однако в контракте ни слова не было про обязанность лицемерить, верно?
– Спасибо вам, – пробормотал поэт в микрофон, дрожащими руками сгребая свои тетрадки и записи в одну неровную кучу, которую чуть было не рассыпал по полу, покидая трибуну.
И с глубоким вздохом рухнул в кресло рядом с Каммингсом.
– Господи, – шепнул Рон, не переставая рукоплескать. – Боже мой!