Стол под её локтями оставался холодным даже сквозь рукав, словно вытягивал из неё последние силы. Она не включила свет – сидела в полутьме, опираясь руками на столешницу, вглядываясь в одну и ту же точку, будто надеялась найти там ответ. Плакать она не собиралась – слёзы пришли сами, текли медленно, беззвучно, как будто не решаясь нарушить ночную тишину. Это были не слёзы облегчения и не слёзы боли – это было то внутреннее, бессловесное состояние, когда перестаёшь понимать, как жить дальше. Всё казалось неправильным, чужим, непосильным, словно эта жизнь больше не соответствовала ей самой.

Она не думала, что будет легко. Не строила иллюзий. Но и не знала, что усталость может быть такой глубокой, такой разъедающей. Ни сна, ни отдыха, ни внутренней опоры. Как будто её взяли из привычной жизни и поставили в пространство, где нельзя облокотиться ни на одну мысль.

«Я ошиблась», – пришло вдруг. Простой вывод. Сухой. Как диагноз. «Я не справлюсь». Он не звучал трагично. Наоборот, в нём была пугающая тишина. Тишина окончательного понимания, что силы кончились, а конца не видно.

Она закрыла лицо руками. Слёзы стали липкими, тяжёлыми, текли по подбородку, и ей вдруг стало стыдно. Не перед кем—то, а вообще – за то, что не может, за то, что внутри неё нет больше ни одного ресурса, ни одной живой пружины, только вялость и горечь.

И в этот момент в дверях появился Данила.

Он стоял в проёме в пижаме, с растрёпанными волосами и полусонными глазами, в которых, несмотря на сонливость, была внимательность, которой Мила от него не ожидала. Он не сказал ни слова, не задал ни одного вопроса – просто медленно, с осторожной нерешительностью, подошёл и обнял её.

Он обнял её неуверенно, неловко, с той осторожностью, с какой прикасается человек, не умеющий выражать чувства через прикосновения, но стремящийся быть рядом. Мила почувствовала, как лёгкая дрожь его рук передаётся и ей, едва ощутимая, но пронзительно точная. Тепло его ладоней медленно проникало сквозь ткань, и кожа на её спине отозвалась лёгкими мурашками, от которых всё тело слегка напряглось и замерло в ожидании чего—то важного и неизбежного.

В этом хрупком движении было столько подлинной ясности и простоты, что у неё перехватило дыхание. Когда он осторожно прижался лбом к её плечу, она ощутила, как дыхание Данилы, тёплое и неритмичное, касается её кожи, будто подтверждая реальность момента. И именно тогда Мила ясно почувствовала: он всё понял без слов, интуитивно, телом, всем собой.

Он не знал, что именно с ней происходит, но знал точно – ей сейчас плохо, и он хочет быть рядом.

Она не отстранилась. Не сделала резкого вдоха. Просто позволила себе обмякнуть – впервые. Его ладони были прохладными, руки – немного дрожали. Это объятие не грело, не лечило. Но оно было правдой. Единственной, которая сейчас могла что—то значить.

И вот в этой темноте, под лампочкой, которую она даже не включала, рядом с ним – растерянным, сонным, но по—настоящему присутствующим, – Мила вдруг поняла, что обратного пути больше нет: он уже обнял её, впустил в своё хрупкое внутреннее пространство, выбрал, пусть неосознанно, но безоговорочно, а она в ответ приняла эту связь – не как временную, а как ту, из которой не выходят.

Они не произнесли ни слова – только молчали, деля между собой тишину и дыхание, как самое важное. В этом молчании слились два тела, две усталости, два ранения, пережитые по—разному, но ощутимые одинаково – живые, уязвимые, и всё ещё способные держать друг друга.

Глубоко выдохнув, она опустила подбородок ему на макушку, чуть крепче обняла в ответ – и в этом движении впервые за долгое время почувствовала, что держит не только его.