На следующий день, когда девица Берг приступила к своим обязанностям, один из младших лекарей спросил Гиршовского: зачем тот принял еще одну барышню, ведь в персонале не было недостатка?

– Ах, молодой человек, – покачал головой старый врач, – с одной стороны, вы совершенно правы. В нашем госпитале довольно иной раз весьма милых сестер милосердия, причем многие из них хороших фамилий. Есть, кажется, даже одна княжна. Но ни одна из них, кроме, разумеется, «крестовых»[35], понятия не имеет, что их ждет! А вот мадемуазель Гедвига представляет это вполне верно. И если я в ней не ошибся, то пользы от нее будет значительно более, чем от любой другой барышни.

– А вам не кажется, что она жидовка?

– И что, судно, простите, с солдатским дерьмом как-то иначе воняет, когда его выносит еврейка?

– Нет, но…

– А посему, настоятельно рекомендую вам, коллега, впредь воздерживаться от подобного рода высказываний!


В средине мая дожди закончились так же внезапно, как и начались, после чего наступила страшная жара. Скоро выяснилось, что русские солдаты, казавшиеся совершенно нечувствительными к холоду и сырости, гораздо хуже переносят избыток тепла. Дня не случалось, чтобы на марше у кого-то из них не случался обморок, хотя смертельных случаев, возблагодарение Господу, пока не было. Другой напастью стали частые кишечные заболевания. С последними начали всемерно бороться, для начала запретив пить сырую воду, и вскоре положение улучшилось.

Поход продолжался уже почти месяц, когда авангард 13-го корпуса достиг Плоешти и встал на дневку. При входе в город болховцев встречал сам государь, у которого для каждой роты нашлось доброе слово. Солдаты в ответ так дружно кричали «ура», что многие охрипли.

Будищева этот порыв чувств почти не затронул, а вот Шматов орал так и смотрел на самодержца с таким обожанием, что Дмитрий мог только подивиться такому верноподданническому экстазу. Когда царь наконец уехал, многие солдаты и офицеры бросились бежать следом за его коляской. Государю даже пришлось попросить их «пожалеть свои ноги»[36], но те, разумеется, его не послушали и бежали, пока царский экипаж не скрылся вдали.

Вечером в полку только и было разговоров, что о встрече с царем. Под впечатлением были даже вольноопределяющиеся, а Федька просто прожужжал своему приятелю все уши. То, как посмотрел, то, как рукой махнул, то улыбнулся уж очень милостиво…

– Жуй давай, – не выдержал он наконец, указывая товарищу на плошку с остывающей кашей.

– Ага, – охотно согласился тот и тут же продолжил как ни в чем не бывало: – Слышь, Граф, это же в нашей деревне никто сроду царя не видал, а я сподобился!

– Что, и помещик?

– А чего помещик, – пожал плечами Шматов, – он как волю объявили, совсем редко появляться стал.

– Чего так?

– Да кто его знает? Раньше-то почитай не выезжал из усадьбы своей. Все хозяйством занимался.

– Это как?

– Да я мальцом еще совсем был, а родители сказывали, строг был, по хозяйству-то. Как что не по его, так велит выпороть!

– А за что?

– Да за все! Вспахано с огрехами – пороть. Скирды неровно уложены – опять же пороть. А уж если сено сырое, так снимай портки и не греши!

– А теперь?

– А что теперь? Волю объявили, стало быть, крепости более нет. Он осерчал, конечно, говорят, даже кричал, что манифест подложный…

– Значит, теперь не порет?

– Ну почему? Случается, только теперь для этого надо исправника вызвать да в суд отвести[37]. Там, конечно, не откажут, но это же какая волокита… вот он подалее от имения-то и держится, чтобы не серчать. А все государь наш, царь-батюшка, ослобонил…