Ее лицо я не забуду никогда, оно будто отпечаталось на сетчатке глаза – я даже сейчас с легкостью ее опишу. Она была – и это самое отвратительное – в его футболке. В той самой, которую, оставаясь ночевать на съемной квартире с дырявыми окнами, вечно таскала я. В той самой с небольшим розовым пятном на груди от красного вина, что пролила именно я.
Я была маленькой и не придумала ничего лучше, чем устроить скандал – такой, который не хотела бы повторять никогда. Я рыдала взахлеб, кричала ужасные вещи и пыталась целовать Егора, будто желала ему что-то доказать, но он лишь отталкивал меня и просил – нет, требовал – вернуться домой.
Помню, как он с силой оторвал от себя мои руки, оставляя на запястьях следы, как оттолкнул – я врезалась в противоположную стену, как бросил жестокое и ледяное «уходи», но меня даже это не остановило. Я полностью обезумела.
Я еще долго и громко колотила в дверь, а потом разбила камнем его окно и тихо плакала на лавочке под подъездом, замерзая с приходом ночи. Соседи вызвали полицию, но Егор больше не вышел ко мне – ни когда меня пытались успокоить, ни когда требовали заткнуться, ни когда прибывшие сотрудники усадили меня, уже замученную и обессиленную, в машину и отвезли в дежурную часть.
Потом было много всего, особенно проблем. Было непросто собирать по крупицам гордость и возводить вокруг разбитого сердца стены, тем более когда организм наотрез отказался принимать пищу и довел себя до истощения. Было сложно, но я все поняла.
Я больше ни разу не побеспокоила Егора.
Чего я не понимаю теперь, так это почему он мучает мои губы, выворачивая наизнанку душу и заставляя переживать самые темные кошмары снова, а я сама, вместо того чтобы оттолкнуть, подаюсь навстречу и позволяю его языку проникнуть в мой рот, чтобы целовать, целовать, целовать…
Вместе с возбуждением от его посасывающих движений и зубов на моей нижней губе приходит холодная трезвость, которая с размаху лепит пощечину. Я отталкиваю Егора от себя, чтобы вздохнуть – кислород полезен для работы мозга. Толкаю его в грудь, хотя легче было бы, наверное, крейсер сдвинуть.
Губы Егора красные, и на них моя слюна. Глаза блестят, зрачки расширены – кажется, съели всю радужку. Волосы чуть взлохмачены так, что кудри падают на лоб. Я боготворю и ненавижу эту картину, потому что, уверена, не сотру ее из памяти без заклинания забвения.
Егор что-то говорит, но я не разберу – в ушах шумит, долбит давление.
– Что?
– Мы взлетели и все еще живы.
Что?
Когда мысль простреливает висок, я тянусь к окну и, приподняв шторку, вижу бескрайнее голубое небо. Мы взлетели? Да мы, черт возьми, летим! Боги, из груди через горло вырывается то ли всхлип, то ли вскрик.
– Анют, принеси нам шампанского, – я слышу насмешку в голосе Егора, когда тот обращается к стюардессе, и вновь оборачиваюсь к нему. Он кажется мне еще красивее и мужественнее в свете того, что мы живы. И почему я сразу не заметила свежий шов у него над бровью?
– Больно? – спрашиваю невпопад.
Он в ответ мне хмурится, будто не понимает, а я очень осторожно касаюсь кончиками пальцев его лба и аккуратно провожу над ранкой. Какое мне шампанское? Я и без того будто пьяная. Это все страх в бурной смеси с адреналином – они поджаривают мозги. А еще страсть к жизни и осознание того, что я жива – ну хотя бы на полтора часа горизонтального полета.
У меня по-прежнему слезятся глаза, горят щеки и дрожат руки, но я чувствую себя гораздо лучше, почти хорошо. Я чувствую себя полной жизни, а вот Егор, напротив, кажется мне каменным изваянием. Даже сейчас, когда, трогая его кожу, я получаю мелкие разряды тока, он ничем не выдает эмоций. Он будто бы обладает окклюменцией, помните эту штуку из Гарри Поттера? Когда твои мысли и чувства спрятаны за стенами, бесконечно высокими стенами, и никто другой не может добраться до них.