– Ханн! Кто-нибудь! Снимите с моего хвоста вот этого ублюдка!

Я стал тенью крысы, я с ней совместился, как с выкройкой, держась у нее за хвостом, на оси, – ведомый, конечно, скользит на крыло, бросает машину левее и ниже – полоснуть меня наискось, – поздно, я уже надавил на гашетку. Точно дистанционный взрыватель сработал у русского прямо в кабине, в мозгу его, в который я вселился и просто довел до кипения его увлеченность немецким хвостом.

Разворачиваюсь вправо так круто, что едва не срываюсь в уродливый штопор, – ведомый иван тотчас делает переворот – и довольно изящный, чего я от него, право, не ожидал, – и, разогнанный жаждою мщения, пикирует следом за мной. Их фанерные пташки на редкость легки и разворотливы вплоть до способности вертеться как юла; на виражах они нас обгоняют с почти пугающим запасом, но вот пикируют, как сигаретная коробка по сравнению с чугунною болванкой. Одним телодвижением выращиваю пропасть между нами и за огромное мгновение до того, как лиственная масса подо мною рассыпается на множество отдельных… превозмогающе тяну безбожно закоснелую, не поддающуюся ручку на себя, задирая машину намагниченной мордой в зенит, и теперь остается мне только оправиться после краткого натиска боли… Ох уж этот несносный промежуточный пыточный рай – надо, надо войти в эту мрачную радугу для того, чтоб прозреть и убить. Уложил на живот «мессершмитт» и из этого рая настырного вышел: приотставший в падении русский так же непоправимо отстал от меня и на взмыве. Я почувствовал, как русский тянет все жилы – только ради того, чтобы вырасти у меня перед носом, дотянуться ползущим по воздушному склону побегом до моей пулеметной струи. Взрыв ручного огня, и крыло у него отлетает, взмывая в вышину и крутясь, – сам он в точно такой же спирали, будто бы подражая своему воспарившему в горние выси крылу, одноруким калекой стремится к земле.

Уцелевшая троица русских тянет серые шлейфы форсажа на юго-восток, ни о чем, кроме скотского «жить!», больше не помышляя.

– Ге… Герман, – окликает меня севшим голосом Дольфи и тотчас начинает орать, как глухой: – Бог мой, Герман! Ты избавил меня от ублюдка! Это было, как… как… как явление архангела Михаила с небес!

Вот вам и подтверждение того, что самая неистовая благодарность Господу Отцу лезет из человека через задний проход – давно и хорошо знакомые науке мускульная слабость и ликование спасенного оленя.

– Это я испугался, что мне без тебя не добраться домой. Должен же кто-то в нашей паре отличать зеленое от красного, приятель.

– Издеваешься, да? Ладно, Feierabend[14], друг. – Никакой резкой властности, его голос дрожит и виляет, словно хвост выражающей благодарность собаки.

Он, похоже, считает, что за восемь минут до спасения оскорбил меня страшно, прокричав на весь свет о моем «утаенном от Рейха» изъяне. Я и вправду дальтоник. Вот единственное несовершенство сей божественной плоти, дубовый листок меж лопаток железного Зигфрида, прыщ на заднице первой красавицы школы. Уголок в моем дивном хрусталике, что похищен лукавым у Господа. Еще в первооснове у меня украли какой-то там чувствительный пигмент и обрезали красную часть полномерного спектра. Не могу отличить красный цвет от каштанового или темно-зеленого, проводя между ними границу одним умозрением, принимая на веру, смиряясь с восприятием великого человеческого большинства. Наверное, это одна из причин того, что мне вольготнее живется в неделимом и монашески нищем воздушном пространстве: в голубом или сером океане есть мощь уравнения, растворения всех лишних красок – мне не надо смотреть на его постоянство чужими глазами. Порой мне кажется, что изо всех театров действий я предпочел бы Арктику, Нордполь сияющей, прозрачной пустоты.