Разделяя позиции Рубинштейна, я, несмотря на опасность прослыть брюзгой и экономофобом, вынужден высказать возражение, касающееся методологии доказательства им своей правоты. Основная вызывающая возражение особенность аргументации Рубинштейна – почти исключительное апеллирование к теориям, которые в терминологии Р. Мертона относятся к «общим теориям» или, скорее, к ним, чем к теориям «среднего уровня», при явном недоиспользовании арсенала последних [Мертон, 2006, с. 64–104].

В самом деле, Рубинштейн активно ссылается на мнения философов, социологов-теоретиков, лингвиста Ф. де Соссюра и, разумеется, теоретиков-экономистов. Но почему-то оставляет без внимания наработки тех наук, где его взгляды на методологический индивидуализм, и в частности на потребности социальных групп, а также на специфику принятия решений формальными институтами, считаются эмпирически достоверными и активно используются в теории. Я имею в виду исследования в социальной и политической психологии и социологии, культурологии, политологии и в целом анализ социума в неоинституциональной парадигме[78].

Впрочем, поиск союзников по взглядам – дело в данном случае далеко не самое важное. Куда важнее методология исследования. Проблема в том, что дискуссия о методологическом индивидуализме на уровне общих теорий, сколь бы тонкой она ни была, имеет свои познавательные границы. Такая дискуссия может привести к уточнению существующих и появлению новых теоретических конструкций, но адекватного ответа на вопрос о реалистичности (а значит, и о пригодности для научных целей) методологического индивидуализма дать не может. Для этого нужна работа с теориями среднего уровня и эмпирическими данными, на которых эти теории основываются. Отсутствие такой работы превращает развернутое Рубинштейном обсуждение в столкновение «слова против слова», где критерием научности оказывается не реалистичность концептов, а их удобство для совершенствования парадигмы равновесия и соответствие либеральным ценностям.

Почему Рубинштейн перевел дискуссию из сферы эмпирики и теорий среднего уровня в горние области общих теорий, мне столь же непонятно, как и упорство либертарианцев в деле защиты методологического индивидуализма. Может быть, он решил поговорить с оппонентами на свойственном им языке конструкций, не обезображенных связью с реальностью[79]. Может быть, сказалась принадлежность самого Рубинштейна к цеху экономистов, не склонных без особой необходимости погружаться в бренную повседневность реализма, в особенности ту, что изучается другими научными дисциплинами. Но так или иначе, а аргументов, отсылающих к эмпирике, в статье Рубинштейна я заметил только два. И похоже, оба они используются им не столько для анализа реальности, сколько для того, чтобы по-джентельменски гуманно оправдать упорство своих оппонентов.

Первая отсылка такова. Приводя относящиеся к 1950-м гг. высказывания Самуэльсона и Масгрейва об отсутствии «мистического коллективного разума» и о неспособности группы выражать свои чувства, потому что группа «как таковая» не может говорить, Рубинштейн называет их «типичными для двадцатого столетия» «простыми аргументами» [Рубинштейн, 2012, с. 17] и подчеркивает, что сейчас «время простых аргументов прошло», потому что «в условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом» [Рубинштейн, 2012, с. 17].

Эмпириогуманизм Рубинштейна по отношению к поборникам методологического индивидуализма, как и любые другие формы гуманизма, безусловно заслуживает уважения, но выглядит не очень убедительно. Потому что тезис об усложнении связей неизбежно рождает вопросы: а когда, собственно, такое усложнение произошло или где в истории человечества отыскать период, когда этой сложности не было, то есть когда существовали только интересы индивидов?