То, что XXI в. по сложности связей столь сильно отличается от XX в., чтобы в 2000–2012 гг. самостоятельные интересы групп появились, а в 1950-е гг. еще не существовали, позволяя, не греша против реальности бытия, отстаивать методологический индивидуализм, представляется сомнительным. Значит, искомая простота связей и соответствующее ей отсутствие неин диви дуализируемых потребностей должны были существовать раньше. Но когда? Не ясно. Впрочем, судя по литературе, групповые интересы, не сводимые к интересам входящих в них индивидов, явно наблюдались уже во времена вождения Моисеем евреев по Синайской пустыне (то есть примерно в XIII в. до н. э.).

Про примитивные племена ничего не знаю, но думаю, что интересы племени на самых ранних этапах развития человечества тоже несколько отличались от интересов каждого отдельного члена племени. Такая же ситуация просматривается и у стадных животных. Иными словами, не будет ошибкой сказать, что в условиях сколько-нибудь стабильного человеческого сообщества собственные интересы группы существовали всегда. А если так, то теории, построенные на принципе методологического индивидуализма, то есть на принципе, заведомо не соответствующем реальности, вряд ли следует именовать теориями. Куда справедливее (хотя и обиднее) было бы называть их идеологическими аналогами теоретических моделей.

Второе обращение к эмпирике касается «тренда» в общественном выборе: «…если в недавнем прошлом доминировала концепция “благожелательного государства”, активность которого направлена на реализацию действительно общественных интересов, то к концу XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит» [Рубинштейн, 2012, с. 25]. Здесь Рубинштейн ссылается на Дж. Стиглера и Ж.-Ж. Лаффона. В этой опосредованной теоретическими построениями апелляции к эмпирике, как и в предыдущем случае, ощущается гуманистическая установка Рубинштейна. В самом деле, заявить, что сторонники методологического индивидуализма основываются на неадекватных предпосылках, куда менее вежливо, чем сказать, что присутствие на рынке государства со своими специфическими интересами стало заметным лишь к концу XX в., а до этого оно в своей благожелательности так сливалось с общественными интересами, что методологические индивидуалисты имели полное теоретическое право им пренебречь. Но эта апелляция к реальности, так же как и первая, критики не выдерживает. Достаточно сравнить государство Средних веков с современной демократией или демократическую систему до и после введения всеобщего избирательного права, чтобы уловить, в каком направлении смещаются политические решения – в сторону общественных интересов или интересов элит.

Мои сожаления о том, что Рубинштейн отдал предпочтение общим теориям в ущерб теориям среднего уровня, порождены не только ослаблением аргументированности его позиций. Еще одна причина в том, что теоретизация проблемы, решение которой находится в области эмпирики, провоцирует Рубинштейна на создание довольно странных концептов. Я имею в виду противопоставление «нормативных» интересов социальных целостностей (в частности, государства) «позитивистским» интересам индивидов. Суть различия между ними состоит, по Рубинштейну, в том, что «в отличие от индивидуальных интересов, которые теория рассматривает в качестве того, что есть, интерес группы формулируется в терминах что должно быть» [Рубинштейн, 2012, с. 24]. При большем внимании к эмпирике, прекрасный экономист Рубинштейн наверняка принял бы во внимание, что любой покупатель и продавец, вне зависимости от того, представляет он свои личные интересы или интересы некоторой социальной общности, выходит на рынок, стремясь к тому, «что должно быть» с его личной или групповой точки зрения. Собственно говоря, это