Академик не сдавался и нашел какую-то связь между храмом Дианы Эфесской и школой восточной мудрости.
Но профессор возразил, что школа из всех семи чудес света[129] скорее напоминает висячие сады Семирамиды по шаткости своего положения.
Академик вздумал обидеться и буркнул что-то официальное про Северную Семирамиду[130], поощрявшую, однако же, в свое царствование науки. Положение школы, управляемой им, весьма надежно, особенно имея в виду политические интересы.
Тут профессор, вместо того чтобы тоже принять официальный вид, прекратить спор и сдать пса сторожу, поднял оскорбительный крик о Семирамиде и упомянул что-то об ее конях.
Увидев Грибоедова, «прямоугольный» академик бросил профессора и устремился к дипломату.
Он жал ему руки и говорил, что польщен и вместе обеспокоен тем, что дипломат такой учености, какая редко встречается, будет судить юных питомцев, пытающихся стремиться вослед ему, но надеется, что суд его будет благосклонным.
Грибоедов с великой вежливостью кланялся и удивлялся живучести академика.
Академик не выпускал из костлявых рук его руки, как бы позабыл кончить рукопожатие и говорил, что сын его, молодой человек, изучивший за границею восточные языки и медицину, жаждет познакомиться с ним.
Тотчас же вынырнул и сам молодой человек. Он был мал, лыс, в очках, и ему было, самое малое, сорок лет. Лицо у него было насмешливое. Он подал руку Грибоедову и сморщился весело и неожиданно.
И Грибоедову захотелось пощекотать его, помять, посмотреть, как он будет смеяться.
Профессора Сеньковского все оставили.
Это неожиданно на него подействовало. Он молча сунул сторожу своего пса и стал раздеваться. Разоблаченный из мантии, он был неправдоподобен. Светло-бронзовый фрак с обгрызенными фалдочками, шалевый жилет и полосатый галстучек выдавали путешественника-иностранца. Гриделеневые[131] брючки были меланхоличны, а палевые штиблеты звучали резко, как журнальная полемика.
Так он нарядился на официальный экзамен.
И, грустно склонив набок голову, он подошел к Грибоедову.
Вот он, ветреная голова. Вот он, новое светило, профессор, писатель, путешественник. Новый остроумец, который грядет заменить старых комиков двадцатых годов, сданных сразу в архив, глубокий ученый, склонный к скандалам с псом.
Грибоедов с какой-то боязнью сжал его руку.
Рука была холодная, это было новое, незнакомое поколение.
И экзамен начался.
Родофиникин, все хворавший, прислал маленького черного итальянца Негри сказать слово от министерства.
Итальянец сказал несколько слов торопливо, всем видом показывая, что он человек наметанный и сам понимает, что задерживать экзамен речами невежливо.
Профессура, сидевшая за длинным столом, была небрежным смешением Европы и Азии. Смешливый доктор, седой и красный француз Шармуа, перс Мирза-Джафар и какой-то татарин или турок Чорбахоглу.
У сорока экзаменующихся учеников был вид недоверчивый, заморенный и жадный. Их отделяла пропасть от стола, за которым сидели знаменитости. Речи Негри, отвечавшего академика и болтнувшего вне очереди Шармуа были для них просто пыткой перед казнью.
Гостям – дорогим почетным и знаменитым гостям, – как сказал Шармуа, предложили экзаменовать.
Грибоедов отмахнулся, и его оставили в покое.
Зато Сеньковский сразу же принялся за дело и быстро вошел во вкус. Резким криком он задавал вопросы ученикам, которых, как магнит, тянул к столу неразборчивый голос директора.
– По какой причине бедуинские[132] стихи хороши, по собственному мнению бедуинских поэтов?
Ученик говорил тихо и обиженно, что, по мнению бедуинских поэтов, их стихи хороши по той причине, что они кратки и хорошо запоминаются.