Веретеницына после выхода из-под Яровщины на какое-то время присмирела. Может, подействовало то, что она увидела там. Может, ее успокоила привязанность к лейтенанту, командиру взвода «сорокапятчиков». Это его в последний момент перед приходом немцев она вывезла из лесной сторожки и потом на березовых волокушах несколько километров тащила по оврагам и лесным тропам по колено в снегу. Лейтенант вернулся из госпиталя и время от времени наведывался в Восьмую роту. Во время первого визита зашел к Воронцову, представился, поблагодарил его за то, что не оставили в лесу под Яровщиной, и сказал, что хотел бы повидать его подчиненную старшину медицинской службы Глафиру Веретеницыну.
Глафира – это значит Глаша. Никто, кроме старика Добрушина, не звал санинструктора по имени. Веретеницына и Веретеницына. Тем более что фамилия весьма соответствовала и ее должности в роте, и характеру. А лейтенант вот имя запомнил. С того дня и зачастил. Хотя Гиршман несколько раз заводил свою волынку, как всегда издалека, мол, посторонние в расположении роты, да непорядок во взводах в смысле вшивости, да антисанитария. Намекал, что Веретеницына спустя рукава относится к своим служебным обязанностям.
Но в апреле полк отвели еще глубже в тыл. Артдивизион пополнили матчастью и людьми и снова выдвинули к передовой. Хотя в бой не бросали. Это Воронцов знал по рассказам Веретеницыной, которая регулярно получала от своего лейтенанта весточки. Однако в глубоком тылу, на отдыхе, когда заботы санинструктора свелись в основном к профилактике педикулеза, лечению опрелости солдатских ног и прочих грибковых и простудных заболеваний, к Веретеницыной снова начал возвращаться прежний задор. Видимо, действовала весна. Еще бы. Все в природе жило восторженной тоской и счастьем предвкушения. Дожди отмыли пригорки и опушки от паутины прошлогоднего тления. Осыпалась на свеженатоптанные стежки пыльца исполненного цветения и клейкие чешуйки лопнувших почек. Птицы на зорях пели так, как будто не было никакой войны и жизнь с ее извечной жаждой обновления и продолжения себя в подобном победила и теперь старательно стирала следы минувшей бойни. Даже сдержанный Василий Фомич, видать, затосковав по дому и своей семье, вздохнул, пристально посмотрел куда-то мимо Воронцова и сказал:
– Аверьяновна-то моя поди уже плуг готовит.
И Воронцов, слушая своего связиста, подумал: а ведь не в плуге его тоска, по жене соскучился. По детям. По брянской своей деревне. Да и по земле тоже. А земля без плуга, как известно, – пустошь да зарость, да сплошной исковерканный полигон. А Василий Фомич, стараясь хотя бы в мыслях своих отринуть происходящее вокруг, застопорить разрушительную машину войны, рисовал себе картину совершенно другой жизни, которая казалась ему более правильной и уместной сейчас, когда кругом все обновлялось, очищалось, смывая с себя мертвечину и тлен.
Так что весна разлилась по всей земле, захватив своим половодьем все живое и произрастающее. Где уж удержаться Веретеницыной? И опять она начала посматривать на ротного орлицей и поталкивать в траншее то боком, то задом, то передом. Опять зачастила на морковный чай. И Воронцов вздохнул с облегчением, когда роту подняли по тревоге и маршем выдвинули к торфяникам.
Санитарный обоз вместе с обозом старшины Гиршмана плелся где-то позади. И слава богу.
О торфяниках в деревне ходили разные слухи. Что во время оккупации там, в одном из карьеров, расстреливали партизан. Местные говорили, что теперь на торфяниках стоит какая-то часть, что туда часто возят тех, кто служил немцам, что возят, мол, туда многих, а назад возвращаются не все. Часто оттуда ходил транспорт в фильтрационный лагерь, расположенный в райцентре. Иногда из лагеря на крытых машинах людей доставляли на торфопредприятие. Словом, никто ничего толком не знал. Что за часть. Чем занят личный состав. Какие задачи выполняет. Кого возят туда-сюда.