И то ли это ложное ощущение успеха заставило напрячься, то ли фру, шедшая за спиной, воспринималась как опасный хищник, но на резкий свист Альбина среагировала до того, как узнала его — резко выпрямилась и прогнулась вперёд. Но наставница достигла цели, и пусть самым кончиком, но всё же дотянулась хлыстом. И удар ожег спину.

Альбина так и застыла с выпрямленной спиной, закусив губу и прикрыв глаза. На лопатке пульсировала боль, а показывать слабость не стоило, ведь «на вас всегда смотрят, всегда оценивают!», поэтому помнила и соответствовала — держалась, терпела. От боли и обиды под веками закипали слёзы. Но выпустить их? Нельзя! Потому и глаза крепко зажмурены.

От этого тишина в комнате обступила её плотно, будто укутала тяжелым ватным одеялом, заглушив все звуки. А когда ничего не видишь, уши слышат по-другому: отчетливее, ярче. И учащенное дыхание фру Ромашканд, звук её шагов, такой хоть и редкий, но нервный, слышны так, будто она шагает прямо за спиной. Хотя Альбина точно знает, что старуха уже отошла к окну – её всегда успокаивало что-то за пределами комнаты с «несносными фрекен».

…Люба остановила мерное движение спиц и задумалась, прикусив губу. Она потерлась спиной о спинку кресла, размышляя о словах. Если «фру» воспринималось ещё так сяк, то «фрекен» — как-то странно. Даже смешно. А она не хочет, чтобы смешно. Девочку вот жалко – её воспитывают нечеловеческими какими-то методами. Не до смеха вообще.

Взять, что ли, мадам и мадмуазель? Или вообще придумать что-то своё? Ладно, пусть пока побудут мадам и мадмуазель, а потом она, может, придумает, что-нибудь более подходящее.

…В комнате – ни звука, кроме шагов мадам Ромашканд. Ни скрипа стула, ни шелеста платья, ни вдоха. Будто, кроме старухи и Альбины, в комнате никого нет.

Чуть приоткрыв влажные глаза, девушка убедилась — все на месте, все перед ней. Застыли просто. Сидят как статуи, смотрят прямо перед собой, даже не моргают. Они всегда вот так замирают от ужаса, не глядят ни на неё, ни друг на друга.

Ну да, получить стеком – это и больно, и унизительно, и… да, обидно, очень обидно. И каждая боится звука хлыста, рассекающего воздух, боится боли, унижения. Хотя это и странно: инструмент дрессировки собак свистит только над Альбиной.

Стек мог упереться в шею любой из них, и это было знаком к тому, что нужно приподнять голову, в руку – и тогда воспитаннице приходилось двигать локтями и кистями более изящно, в поясницу – «Приседать за упавшей перчаткой нужно боком, дитя моё, боком!» Вот и всё, чего они могли бояться. А Альбине, и только ей одной, доставалось жестко, наотмашь, и только у неё на теле появлялись синяки. Болезненные. Чёрные. Которые приходилось прятать от матери.

Да, правда была на стороне мадам: Альбина не соответствовала. Она часто забывала. Иногда про изящество, иногда про платок или вежливую полуулыбку, но чаще всего про осанку. А ведь записываясь на курсы к мадам Ромашканд, обещала выполнять все её требования и согласилась нести ответственность, если выполнять не будет.

Вот только… Обидно это, когда к тебе относятся, как… Как к собаке! Особенно когда рядом те, к кому отношение другое. И эти, к кому отношение другое, и сами относятся странно – избегают Альбину. Не отворачиваются совсем, нет. Но вот как сейчас – не смотрят, отводят взгляд как от прокаженной. Или заразной. Может, боятся, что, если выразят Альбине своё расположение, мадам Ромашканд и их вот так же, стеком?

А ещё и Римма…

Мадам отошла в угол комнаты, а Юнита, перехватившая книгу, отмерла и чуть подрагивающим голосом принялась читать. Римма – она сидела справа — шепнула Альбине сквозь зубы и не повернувшись: