Бледный снег. Раскоряченные ондуши.

Пора переходить реку, а Свешников все тянул.

Ну, версту. Ну, еще одну. Ну, еще. Наконец все же подал условный знак.

Первым перебежал напруженную, посиневшую, дымящуюся от черных промоин реку Гришка Лоскут. Перевел повизгивающих собачек, коричневые быки сами бежали за человеком. Взлетел на нартах на косогор, дал отмашку.

Тогда все перешли.

Теперь река темнела с русской стороны, а впереди под низким сумрачным небом лежал незнакомый край – страна старинного зверя холгута. Вот здесь и поставим зимовье, решил Свешников. Но вдруг крикнул вырвавшийся вперед Кафтанов:

– Изба!

Сразу не поняли.

Как изба? Какая изба?

Даже подумали: Федька, наверное, увидел низкие дымы дикующих, вот теперь и кричит. Расхватали оружие, запружили остолами нарты.

А Федька с бугра уверенно повторил:

– Изба!

Оставив аргиш за снежными выметами, Свешников, за ним Гришка Лоскут, сильно сторожась, часто оборачиваясь на готовых ко всему казаков, легкими перебежками поднялись на бугор, упали в снег рядом с Кафтановым.

Опешили. Впрямь изба! Да еще русская!

Угол крепко срублен в лапу, на крыше хитрым свинячьим ухом – сугроб.

Кругом до самого горизонта плоская сендуха, снег и снег, ничего, кроме белого снега, а на снегу – изба! И палисад – перед. И видно, что поставлен не для красоты, а для защиты. Правда, часть завалилась, даже упала. Зато над крышей – настоящая труба. Пусть слеплена из камешков, обмазана глиной, но настоящая! И дымком тянет.

Прижаться бы щекой… Полежать, раздевшись, в тепле…

Гришка тревожно округлил глаза:

– Кресты!

И Свешников увидел: стоят за избой два сиротливых креста. Оба в наклон, вырублены из цельных оследин – бревен, выбрасываемых на берег течением. Печальные русские кресты. А неподалеку – покосившийся курульчик, лабазик на высоком пне, чтобы зверь не портил припасов.

Вот пришли. А куда? Кто в избе печь топит?

Может, знал такое вож Шохин, да теперь его не спросишь – зарыт в снегах.

Одно радовало: не придется ломать спины, строя зимовье. Кто-то уже поставил на берегу настоящую избу. Не очень просторная, но всех вместит. Казаки – люди государевы. Кто бы ни занимал избу, хоть воевода, должен потесниться для государевых людей. По знаку Свешникова Кафтанов сполз со снежного бугра, бегом добежал до уцелевшего палисада. Укрывшись, крикнул:

– Эй, в избе! Есть крещенные?

Даже эхо не отозвалось, чему Кафтанов немало изумился:

– Неужто съели тут всех людей? Неужто всех до одного съели?

– Не всех, – весело оскалился Гришка, тоже сбегая с бугра к палисаду. – Чуешь, как несет дымом?

Сбросив лыжи, Свешников присоединился к казакам.

Смутно уставилось на казаков крошечное окошечко, в него вморожена мутная льдинка.

– Есть кто?

Вжались в сугроб.

На невысокое крылечко без перил, прихрамывая, нелепо вихляясь, хватаясь длинной рукой за простые деревянные столбики, подпирающие выступающий край крыши, приборматывая странно, даже слегка как бы постанывая, выскочил из распахнувшейся двери необычный согбенный человек. На плечах кукашка из задымленных собольих пластин, но шапки никакой – голова голая, аж блестит. Ни единого волоска. Весь, как большой барин, утопал в богатых мехах.

– Чего так оделся? – завистливо шепнул Кафтанов.

Неодобрительно покосился на вытертые ровдужные кафтаны Свешникова и Лоскута, а гологоловый тем временем, весь трясясь, приборматывая, совсем бесстыдно справил с крылечка малую нужду (там весь снег был желтым) и затомился:

– Плачю и рыдаю…

Срывающийся голос был полон невыразимой тоски.

– И горькими слезами землю омакая… К твоим государьским честным ногам главу свою подклоняю… Буди ми помощник и заступник в сей моей беде и напасти… Чтоб ми бедному и с червишки вконец не пропасти…