Кивнул Кафтанову:

– Зови людей.

А Лоскуту приказал:

– Помяса не трожь. Даже близко не подходи к нему.

Гришка угрюмо промолчал. Прошелся по грязной, но теплой избе, толкнул тяжелую дверь, ведущую в казенку, в комнату, в которой обычно держат пойманных аманатов – заложников.

– Милуючи, Господь Бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтобы нам всем злых ради своих дел вконец от него не отпасти… – смятенно бормотал помяс, с испугом косясь на Гришку. – Потом как очнулся. – Один в сендухе. Давно один. Нюмума. Думал – отпоют ветры. – Постучал ссохшимся кулаком в грудь. – Русского лица год не видел. Душой ослаб.

– Нюмума? Это чего? – озлился Лоскут. – Говори по-человечески.

– Это я говорю – слаб я, убог.

– Гришка, оставь помяса!

Даже оттолкнул Лоскута, упрекнул негромко:

– Я тебе, Гришка, верю, а ты, оказывается, догадывался, куда идем?

– Ну. Догадывался. Что с того?

– Я к тебе с верой.

Гришка глянул исподлобья:

– Меня не вини. Я сам по себе шел. К сыну боярскому пристал случайно, сам знаешь. А о том, что брат на Большой собачьей реке, тоже узнал случайно – от одного торгового человека. Лежат у него в Якуцке кабалы на моего брата. Иногда мне кажется, что тот торговый человек сам по желанию тайно снарядил воров. А брат увязался с Сенькой Песком по дури. Тот торговый человек ждал, наверное, беззаконной прибыли.

– Почему не сказал?

– Я ж только догадывался.

– Ну ладно, оставим. – Свешников устало присел на лавку. Попросил: – Глянь, что у помяса кипит в горшке.

Гришка громыхнул крышкой и ошеломленно отшатнулся от ударившего в нос скверного духа.

– Зелье колдовское? Аптах ты?

– Да нет! Не колдун я. А варится холгут! – Помяс в отчаянии вскочил, сунул в темное кипящее варево длинную деревянную ложку. Попробовал, выпучивая глаза. – По бедности своей ничего не имею, питаюсь скаредной пищей.

Теперь опешил Свешников:

– Как холгут?

– Зверь, зверь такой, – затрясся помяс. – Турхукэнни, корова подземная!

– Нет, ты слышь, Степан? – оскалился Гришка Лоскут. – Вот ты вел нас, мы шли, совсем не веря, а холгут был, только его помяс съел.

– Как такое посмел? – вскочил Свешников.

Будто не было долгих дней трудного лыжного перехода, вскочил, вырвал длинную ложку у растерявшегося помяса. Глиняный неаккуратный горшок курился на печи, дрожал в нетерпении, крутились в кипятке бурые куски.

– Где такое добыл?

– Да рядом. На берегу.

– Правда холгут? Корова подземная?

– Он, он! Холгут! С рукой на носу! – трясся, дергался помяс, языком подпирал небритую щеку от большого усердия угодить.

– Как добыл такого большого? Он идет, земля вздрагивает.

– Да сам разбился. Там на берегу полоска ледяная, песчаная, называется чохочал. Ну, шел зверь и грянулся вниз с обрыва. А высоко. Лед твердый и зверь тяжелый. Сразу насмерть, весь поломался, застыл на морозе. Теперь питаюсь.

– Небось, и человечину жрал? – остервенился Лоскут.

– Что ты! Что ты!


Глухо.


Вваливаясь в избу, казаки напустили холоду.

Смеясь, окружили горшок. С отвращением принюхивались, оторопело качали головами – ну, дивен, дивен божий мир! Только вчера совсем без края снеговая равнина, в небе отсвет далеких юкагирских костров, а сегодня – русская изба. Только вчера загадочно и жестоко зарезанный в урасе вож, а сегодня – нежданно и счастливо обретенный травник. Только вчера всеобщая неясность, томление, мгла, а сегодня – мясо старинного зверя.

Дивны дела твои, Господи.

По-другому поглядывали на Свешникова.

Вдруг почувствовали: запахло большой удачей.

Даже Микуня расхрабрился, прикрикнул на трясущегося помяса:

– Часто приходят писаные?