Тогда, нож отняв, вор Гришка Лоскут бесстыдно гулял всю ночь. Учинил в доме моем большой разор, нанес много урону. Только утром совсем сшел. А мне ведомо учинилось, что сей заворовавший человек правда встретился с отрядом сына боярского Вторко Катаева. И он, Гришка Лоскут, весь в кабалах, а теперь на него еще кабалы ево брата вылегли. И яз, торговый человечишка Лучка Подзоров, челом бью: вели наказную память слать по всем местам, где есть приказные люди, чтоб тово вора Гришку Лоскута и брата ево Пашку, буде объявятца, переслать бы в Якуцк, да с каждого взять порушную память и бить батоги жестоко.

Царь государь, смилуйся, пожалуй!

К записке сей торговый человечишко Лучка Подзоров руку приложил.


Последний день пути всегда самый трудный.

Шли тяжело. Продавливали короткими лыжами наст.

По правую руку темнели длинные извивы реки. Вдруг дымную воду выгоняло на лед сквозь трещины. Мороз не успевал схватывать – река сонно дышала.

Пора была переходить на другой берег, а Свешников медлил, всё искал места самого надежного, такого, чтобы будущее зимовье одной стороной прижималось к какому неприступному утесу, а другой смотрело на реку. Остальные стороны – ладно. От всего мира не отгородишься.

В небе свет осиянный, лунный.

Вроде совсем незнаемая землица, а что-то узнается.


Писаные!


После смерти вожа дикое слово наполнилось новым тревожным смыслом.

Вчера еще писаные было просто словом. Одним из привычных. Таких, как, скажем, шахалэ – зверь рыжий, хитрый, носатый, лиса, если по-простому, или дед босоногий сендушный – медведь, а теперь слово стало страшным. И виделось, угадывалось, смутно виднелось за этим страшным словом рябое лицо вожа, посеченное ножом-палемкой.

– Это Ганька виноват! – зло повторял Кафтанов. – Держал караул лениво! Вот и засмотрелся на костры в небе, отвел глаза. А Христофор строго предупреждал: нельзя играть с писаными! – Требовал: – Лишить Ганьку доли!


Писаные!


Набегут из-за бугров, приставят к грудям копья, ударят разом. Им крестов с груди не снимать, с рождения погрязли в большом грехе. Отпляшут победу у высоких костров, зажгут новые по самое небо.

Теперь Свешников еще внимательнее присматривался к казакам.

Ну, понимал, что совсем ненадежен Федька Кафтанов, он сам бы хотел занять место передовщика. Зато всяко привлекал к себе обиженного Ганьку и хмурого Гришку Лоскута. Чувствовал, что разговора с Косым и с Кафтановым не получится, а эти идут навстречу. Пытался понять: кого мог бояться вож? Кто мог бесшумно, как змея, не коснувшись спящих, вползти в тесную урасу? Кто без света, при одной смутной лампадке, точно определил, где дышит тонбэя шоромох, сунул под сердце смертную палемку?

Случайность, что зарезали Шохина? Или ждали в сендухе именно его?

Чаще стал вспоминать далекого московского дьяка. Вот, дескать, явится к тебе человек, назовется нехорошим литовским именем Римантас. Такому человеку можно доверять. Ну и что? Ну, явится. А поможет зверя найти? Дивился: и как это появление старинного зверя в Москве может произвести перемены? К добру ли? Почему сказал тот московский дьяк, что служить буду боярину Григорию Тимофеичу? И разрешил убить любого, кого сочту нужным?


Шли.


Над редкими ондушами, кривыми, черными, плыл в низком небе орел.

Сделав большой круг, упал на сухое дерево. Расслабив крылья, сидел как в черной шали, небрежно наброшенной на горбатые плечи. Он-то знал, кто живет в столь пустых местах. Свешников чувствовал в казаках большое смущение. Уж на что Ганька Питухин здоров, как лось, не труслив, а постоянно держит сабельку под рукой. И Федька Кафтанов идет быстро, внимательно. И Косой часто оглядывается.