Вот дрался вож с незамиренными племенами, пускал в ход сабельку и пищаль, подводил дикующих под шерть, сплавлялся по бурным рекам, боролся с дедом сендушным босоногим и еще много страшного видел, а почему-то вдруг ужаснулся, увидев в снегу простую стрелу томар.

Так Свешников постоял, прислонясь к ондуше, потом догнал усталый аргиш, но никому, даже вожу, не сказал об увиденном. Пытался сам все понять. Вот, вспоминал, поначалу видели невысокий пенек от дерева, ссеченного железом. Потом видели чужую стрелу. Потом берестяной чертежик с непонятными крестиками. А теперь еще и след учуга. Нисколько не удивился, услышав вечером от Шохина: «Ставь в караул самых надежных».

«Кого боишься?» – спросил.

«Дикующих».


Ночь. Сны прельстительные.

– Степан! Степан! Да ну же, очнись!

Кто кричит? Зачем? В сладком сне видел величественного зверя, у которого рука на носу. «Степан! Ну же!» В сладком сне вел величественного зверя в Россию. Люди встречные, добрые христиане, дивились, бросали носорукому калачи. Зверь калачи ловко ловил гибкой рукой, тем питались.

– Степан!

– Чего? – пробудился.

– Вставай же быстрей! Писаные!

Ловя рукой сабельку, вывалился из урасы:

– Где?

– Там! – в испуге тянул за рукав Микуня.

Дышал, как собака, в ухо: «Не брось меня!»

А снег красный, зеленоватый, изжелта. Потом снова красный, желтые тени.

Казалось, весь мир пылает, бросая зловещие цветные тени на пустую сендуху. Действительно, юкагиры зажгли костры. Широко зажгли. Не ошибся Христофор: совсем не пуста сендуха, ох, не пуста. Так только кажется. Все небо пылало в стороне полночи. Там кто-то сдвигал и снова распахивал цветные занавеси. Там весь мир пылал. Опустив морды, без удивления стояли только олешки, они такое много раз видели, да еще собаки спали, сбившись в теплый клубок. Не чувствовали смерти.

Возле второй урасы тесно стояли Ганька Питухин, Гришка Лоскут и Федька Кафтанов. Все при оружии, ко всему готовые. Оттолкнув казаков, Свешников резко вздернул шапонач, ровдужную дверную закрышку, и увидел крошечную, но дающую некий смутный свет лампадку, стоявшую на полу.

У прогоревшего костерка навзничь лежал Шохин.

Лежал не у входа в урасу, как раньше любил спать, а в самой глубине, где ложился в последние ночи. Почти по плечи прикрыт теплым заячьим одеялом. Вроде спит, открыто только лицо. Но лицо есть образ божий. А у вожа Христофора Шохина лица не было. Только кровавый, запекшийся на холоде мертвый круг, неаккуратно и густо исполосованный острым железом.

Стремительно обернулся: «Кто?»

Казаки тесно молча стояли перед урасой.

Никто не спешил ответить, даже Микуня. Только Елфимка, сын попов, строго положил крест: «Не знаем». И указал в танцующую тьму:

– Там след вроде.

– Оленный?

– Ага.

– Учуг проходил?

– Ну, может. Мы не слышали.

Спросил, снова перекрестившись:

– Что, Степан? Это тут смерть ходит?

Теперь уже Свешников перекрестился. Подумал: «Опять верховой бык. Не зря боялся чего-то Шохин. Я думал, он всех переживет, особенно Микуню, но знал что-то своё ужасное вож, не зря сказал про стрелу томар – знак». Даже вспомнил вдруг шепот в острожке Пустом. «Да неужто правда?» – «А то как иначе? Фиск нынче рыщет везде». – «А воевода?» – «О том не боись». Непонятно шептались тогда в ночи сын боярский и вож. Какой фиск? Чего не нужно бояться? Но теперь уж и не узнаешь: нет шептунов. Выругался. Наклонясь, легонько коснулся Шохина. Почувствовал под пальцами замерзшую, как бы гладкую кровь. Отдернув заячье одеяло, увидел: ударили вожа ножом-палемкой в самое сердце. Хорошо знали, куда бить. Только потом перекрестили ножом лицо. Но почему никто не услышал?