Этого человека Чекмай и Гаврила вывели из кабака. Был он простоволос, в одной рубахе, в портах столь изгвазданных, как будто ими Ивановскую площадь мыли, но – со стрелецкой берендейкой поперек груди. Ругался он гнилыми словами и даже князя Черкасского честил неудобь сказуемо.
– Как быть? – спросил Гаврила.
– Как, как… Идем к реке.
На берегу кипела жизнь – солнечный день выманил туда ребятишек, отважно шлепавших босиком по узкой полоске мелководья, и баб-мовниц с корзинами белья.
Чекмай разжился у толстой портомои ведром и вылил холодную воду на голову своей находке, при этом Гаврила держал Бусурмана в согбенном положении – чтобы его одежку не замочить.
Павлик заорал благим матом, но в голове у него явственно просветлело.
Он сорвал в себя рубаху вместе с берендейкой, яростно растер голову и шею, мгновение подумал – и швырнул рубаху в реку. Тут же задравшая подол и забежавшая по колено в воду баба подхватила ее, вытащила и пошлепала прочь от безумца.
– Не отдаст, зубами вцепится, а не отдаст, – заметил Гаврила.
– Ну и леший с ней, – сказал Павлик. – Не буду бегать за всякой дурой!
И лихо подбоченился.
– Ежели вся наша добыча будет такова… – Чекмай не завершил мысль, но Гаврила его понял.
– Дядька Чекмай, он так – не от хорошей жизни.
– Дурак нам не надобен.
Думая, какое тут можно принять решение, Чекмай глядел на реку. По реке тащилась большая плоскодонка, груженая белым камнем так, что вода достигала самого края бортов; камень везли для строительства богатой усадьбы. Это был последний за весну груз такого рода – местные крестьяне трудились в штольнях зимой, до начала полевых работ, и все, что было выработано, уже попало в руки каменщикам, строящим новую Москву.
Павлик Бусурман вздыхал, охал и мотал головой – да так, что водяная россыпь летела во все стороны, а вороные кудри становились дыбом и трепыхались.
– Опамятовался? – спросил Чекмай.
– Нет. Башка совсем дурная.
– Хорошо хоть, не врешь, – сказал ему Гаврила. – Что стряслось-то?
– Я его порешу.
– Кого, свет?
– Бакалду.
– А Бакалда кто таков?
Павлик только рукой махнул.
– Дядька Чекмай, негоже ему тут телешом стоять, – сказал тогда Гаврила.
– Я ему не мамка, чтобы ручки в рукавчики вдевать. Да и ты тоже. Кто кашу заварил – тот пусть и расхлебывает.
– Я его к дядьке Митрию отведу. Замерзнет на ветру – привяжется к нему гнилая горячка.
– Дядька Митрий, как придет домой, его тут же усадит в шахматы играть.
– Шахматы? – спросил Бусурман. – Это мы можем!
– Ну, веди, – вздохнув, позволил Чекмай. Ему было жаль красивого молодца, но он знал особую способность пьющих людей садиться на шею тем, кто их жалеет. А Митя был из жалостливых. Однако дом ведет Настасья – этой на шею не сядешь и ножки не свесишь!
Настасья, овдовев и будучи долгое время под строгой опекой свекра, почти отучилась что-то для себя решать и действовать. Замужество ее преобразило – она вдруг поняла, что Митя станет приносить и отдавать жалованье, тратить же по своему усмотрению – она! Оказалось, для женщины это много значит. Княгиня Пожарская, сладившая этот брак, примерно так себе и представляла семейную жизнь чудака, заядлого игрока в шахматы и способного резчика по дереву Мити, плохого она бы другу Чекмая не сотворила.
Пообещав устроить Павлика в чулане и бегом бежать на княжий двор, Гаврила стремительно увел его, а Чекмай остался на берегу и стоял бездумно, подставив лицо солнечным лучам. Зима вроде выдалась не слишком бурная, откуда же эта усталость? Наконец сказываются годы?
Вешний душистый воздух, и серебряная рябь на воде, и звонкая перекличка босоногих парнишек, и внезапный мощный бас дьякона, который, стоя в лодке, переправлялся из Замоскворечья и окликал знакомцев на берегу… Тот безмятежный мир, за который воевали… Воевал-то ты, а достался он – другим…