Ермачко Смирной и Мамлей Ластуха. Что за птица Ермачко – еще неведомо; вполне может статься, что сделался питухом, царева кабака отшельником. А вот Ластуху следовало отыскать во что бы то ни стало. Даже странно, что его след оказался потерян.
Мамлей – имя не христианское, хотя этот человек крещен в православие; когда перед боем молебен служили и причащали, он к причастию приступал. У него есть крещальное имя, записанное в церковной книге, но ежели его этим именем окликнуть – может и не обернуться. Мамлеем, видать, звала бабка-татарка…
С именами в Московском царстве была знатная путаница. Взять хотя бы князя, Дмитрия Михайловича. Чекмай насилу привык к этому имени, потому что с детства звал князя Кузьмой. Так его нарекли родители при рождении, так звали близкие довольно долго. А почему окрестили Дмитрием да почему это имя не сразу прижилось – Чекмай не знал. Как-то спросил матушку, служившую старой княгине, Марье Федоровне, она ничего толком объяснить не могла.
Умственно выстраивая путь, который может привести к Ластухе, Чекмай пошел с берега прочь, намереваясь вернуться на княжий двор и продолжить раскопки в приказных столбцах, однако ноги сами привели в Зарядье, где поселились Митя с Настасьей. Точнее сказать, поселилась Настасья – отсюда ее взяли замуж за покойного Михайлу Деревнина, тут у нее остались двоюродные сестры, пережившие все беды Смуты в Москве.
Митю же это устраивало – недалеко утром бежать на службу в мастерские Оружейной палаты. Его вообще нынче все устраивало: в Москву вернулись из Вологды те богатые купцы, что звали его потешиться игрой в шахматы и за то делали хорошие подарки, в мастерских он был на хорошем счету, а главное – рос поздний и долгожданный сынок Олешенька.
Сынка Настасья просто обожала. Когда у нее родился Гаврила, она была еще очень молода и настоящей матерью себя не осознавала, тем более, что Иван Андреевич сразу приставил к внуку толковую мамку. Потом родились дочки, но умер муж, отпускать сноху из дома замуж за другого мужчину свекор не желал, и хорошей матерью Настасья сделалась поневоле. В Вологде был всплеск внезапного чувства – вдруг понравился пригожий молодец, но он об этом так никогда и не узнал. А дальше – ее сосватали с Митей, который однажды спас ее от смерти, их повенчали, и истинная любовь, захватившая душу, была – к Олешеньке. Уж как она гордилась дитятей, как наряжала, как баловала – на всей Москве, пожалуй, не было такой замечательной матери.
Гаврила, здоровенный детина, даже малость ревновал – ему-то такой любви не досталось.
Когда явился Чекмай, Гаврила сидел за столом и ел щи из квашеной капусты, сдобренные сметаной.
Как он и обещал, Павлик Бусурман спал в чулане. Настасья же и гостю налила в отдельную миску щей. Хорошо готовить еду она так и не выучилась, но получалось вроде бы съедобно.
Разговор за столом был деловой.
– А я, кажись, знаю, как искать Ермачка Смирного, причем так, чтобы не идти за ним в Земский приказ, – сказал Гаврила. – У покойного деда остались приятели, старые приказные, они к нам приходили, а сейчас, поди, при внуках на покое живут. Тот Ермачко им должен быть ведом. Погоди, дядька, доем – и припомню имена.
– Дело говоришь, – одобрил Чекмай и убрал с усов и бороды длинные и тонкие капустные ошметки. – У тебя же и причина есть их навестить – рассказать про деда.
И тут откуда-то сверху донесся пронзительный визг.
– Мои! – воскликнула Настасья, как раз перекладывавшая в миску горячие оладьи, чтобы полить их медом.
Метнув миску на стол, она подхватила кочергу и кинулась к лестнице, что вела в девичью светелку. Чекмай и Гаврила поспешили следом.