А вот чокается со всеми, но никак не может допить свою чашу до дна еще один интересный экземпляр, писатель-историк, дядя Вовик Торопыгин. Он покачивается вместе со своей большущей седой бородой до пояса, начинающейся на лбу, и огромной лысиной, кончающейся где-то под ушами. Говорит он громко – литинститутско-армейская выучка сказывается, студентов вот где держит, возражений не терпит (только от «шефа», и то из уважения, естественно). Говорит, дайте мне три миллиона долларов, и я вам всю мировую историю переделаю, периодически-историческую таблицу Менделеева-Торопыгина создам, мало никому не покажется. Угу, как говорится, – на, возьми. Половину с Гусем пропьют по менделеевской ректификационной схеме (цэ два аш пять о аш), половина по торопыгинской историософской сама пропадет, без изгалений.

Один Кондрашка Уральцев сидит молча, набычась, где-то в сторонке. Сидит в черных очках, с белым лысым флибустьерским черепом на широких боксерских плечах. И, мрачно улыбаясь, просто пьет водку, потому что ему очень пить хочется. Жажда у него. Духовная. Причем каждый божий день. Ему наплевать и на «шефа», и на остальных, он роман в уме пишет. А как напишет, обязательно по пьяни подарит Глынину эту книжку с проникновенной надписью – «Другу-соратнику, лучшему поэту от соратника-друга, лучшего прозаика». И обязательно обнимет и денег взаймы попросит. А утром протрезвеет, приедет и аккуратно отберет эту самую книжку назад, скажет, что она ему самому сейчас очень нужна, чтобы другим дарить и показывать… В общем, его книжка так не прочитанной и останется. Деньги, правда, он не вернет, опять же самому нужны… На них же не написано, чьи они… А книжку эту его один только философ и прочитает – правда, поймет в ней то, чего в ней и в помине не было и чего автор и не слыхивал-то никогда, и поэтому статью о нем наш профессор большую напишет, умную, с картинками…

Так вот, Кондратий не был ни в Останкино, ни у Белого дома: занят был – бухал. Когда протрезвел, узнал обо всем, расстроился, обозлился на демократов, на «шефа», на Изнасилкина с его космонавтами. Хотел Изнасилкину с Разносилкиным морды набить, но пожалел, передумал, набил только одному из них, и то не сразу. Поэтому в романе своем, чтобы пар выпустить, он всех героев мочит топором по голове. Р-раз! И все. А героинь, особенно рыжих, насилует и в окно выбрасывает за ненадобностью. Там он и до «шефа» добрался, зарезал его кухонным ножом, разделал по всем законам кулинарного искусства и тело скормил подвальным, размерами с собаку, крысам, а голову запустил в космос. А вот косточки обглоданные ментам выслал. Менты до сих пор мучаются, не понимая, кто это и что с этим делать… Как дело закрыть? И Кондрашка-палач не знает, поэтому тоже страдает и мучается. Голову эту из космоса ждет – может, она что скажет. Потому и пьет. Иногда только посетит его мысль светлая, очнется он от пития скверного, осенит себя знамением крестным да как зычно гаркнет-крикнет на весь свет божий:

– Гусь, тихо! Гусь, мне нужна зарплата приличная, а не то не буду больше к тебе приходить… работать… Убью, гад! Где мой топор, Гусь?!

И опять погружается в анабиоз творческий. Но Глынина он любит, не трогает, наоборот даже.

– Пойдем, – говорит, – брат Глынин, кого-нибудь топором огреем. А то меня Гусь достал! – И кричит в раскрывшуюся, полную то звезд, то звезд бездну, напоминающую миллионы зазывно светящих огонечками и устремившихся к нему свободных «моторов» советских времен: «Шеф, пять сотен до Павелецкого…»