Нам выдали хлеб и селедку сразу на 4–5 дней. Сахару не давали – но бог уж с ним… Но вот когда после двух суток селедочного питания нам в течение двух суток не дали ни капли воды – это было совсем плохо. И совсем глупо…

Первые сутки было плохо, но все же не очень мучительно. На вторые сутки мы стали уже собирать снег с крыши вагона: сквозь решетки люка можно было протянуть руку и пошарить ею по крыше… Потом стали собирать снег, который ветер наметал на полу сквозь щели вагона, но, понятно, для 58 человек этого немножко не хватало.

Муки жажды обычно описываются в комбинации с жарой, песками пустыни или солнцем Тихого океана. Но я думаю, что комбинация холода и жажды была намного хуже…

На третьи сутки, на рассвете, кто-то в вагоне крикнул:

– Воду раздают!..

Люди бросились к дверям – кто с кружкой, кто с чайником… Стали прислушиваться к звукам отодвигаемых дверей соседних вагонов, ловили приближающуюся ругань и плеск разливаемой воды… Каким музыкальным звуком показался мне этот плеск!..

Но вот отодвинулась и наша дверь. Патруль принес бак с водой – ведер этак на пять. От воды шел легкий пар – когда-то она была кипятком, – но теперь нам было не до таких тонкостей. Если бы не штыки конвоя, – этапники нашего вагона, казалось, готовы были бы броситься в этот бак вниз головой…

– Отойди от двери, так-то, так-то и так-то, – орал кто-то из конвойных. – А то унесем воду к чортовой матери!..

Но вагон был близок к безумию…

Характерно, что даже и здесь, в водяном вопросе, сказалось своеобразное «классовое расслоение»… Рабочие имели свою посуду, следовательно, у них вчера еще оставался некоторый запас воды, они меньше страдали от жажды, да и вообще держались как-то организованнее. Урки ругались очень сильно и изысканно, но в бутылку не лезли. Мы, интеллигенция, держались этаким «комсоставом», который, не считаясь с личными ощущениями, старается что-то сорганизовать и как-то взять команду в свои руки.

Крестьяне, у которых не было посуды, как у рабочих, не было собачьей выносливости, как у урок, не было сознательной выдержки, как у интеллигенции, превратились в окончательно обезумевшую толпу. Со стонами, криками и воплями они лезли к узкой щели дверей, забивали ее своими телами так, что ни к двери подойти, ни воду в теплушку поднять. Задние оттаскивали передних или взбирались по их спинам вверх, к самой притолоке двери, и двери оказались плотно, снизу доверху, забитыми живым клубком орущих и брыкающихся человеческих тел.

С великими мускульными и голосовыми усилиями нам, интеллигенции и конвою, удалось очистить проход и втащить бак на пол теплушки. Только что втянули бак, как какой-то крупный бородатый мужик ринулся к нему сквозь все наши заграждения и всей своей волосатой физиономией нырнул в воду; хорошо еще, что она не была кипятком.

Борис схватил его за плечи, стараясь оттащить, но мужик так крепко вцепился в края бака руками, что эти попытки грозили перевернуть весь бак и оставить нас всех вовсе без воды.

Глядя на то, как бородатый мужик, захлебываясь, лакает воду, толпа мужиков снова бросилась к баку. Какой-то рабочий колотил своим чайником по полупогруженной в воду голове, какие-то еще две головы пытались втиснуться между первой и краями бака, но мужик ничего не слышал и ничего не чувствовал: он лакал, лакал, лакал…

Конвойный, очевидно много насмотревшийся на такого рода происшествия, крикнул Борису:

– Пихай бак сюда!

Мы с Борисом поднажали, и по скользкому обледенелому полу теплушки бак скользнул к дверям. Там его подхватили конвойные, а бородатый мужик тяжело грохнулся о землю.