– А вам какое дело? Немедленно станьте в строй!

Борис заявляет, что он – врач и, как врач, не может допустить, чтобы люди замерзали единственно вследствие полной нераспорядительности конвоя. Намек на «нераспорядительность» и на посылку жалобы в Ленинград несколько тормозит начальственный разбег чекиста. В результате длительной перепалки появляются лагерные сани, на них нагружают упавших, и обоз разломанных саней и дохлых кляч с погребальной медленностью исчезает в лесу. Я потом узнал, что до лагеря живыми доехали все-таки не все.

Какая-то команда. Конвой забирает свои пулеметы и залезает в вагоны. Поезд, гремя буферами, трогается и уходит на запад. Мы остаемся в пустом поле. Ни конвоя, ни пулеметов. В сторонке от дороги, у костра, греется полудюжина какой-то публики с винтовками – это, как оказалось, лагерный ВОХР (вооруженная охрана) – в просторечии называемая «попками» и «свечками»… Но он нас не охраняет. Да и не от чего охранять. Люди мечтают не о бегстве – куда бежать в эти заваленные снегом поля, – а о теплом угле и о горячей пище…

Перед колоннами возникает какой-то расторопный юнец с побелевшими ушами и в лагерном бушлате (род полупальто на вате). Юнец обращается к нам с речью о предстоящем нам честном труде, которым мы будем зарабатывать себе право на возвращение в семью трудящихся, о социалистическом строительстве, о бесклассовом обществе и о прочих вещах, столь же уместных на 20 градусах мороза и перед замерзшей толпой… как и во всяком другом месте. Это обязательные акафисты из обязательных советских молебнов, которых никто и нигде не слушает всерьез, но от которых никто и нигде не может отвертеться. Этот молебен заставляет людей еще полчаса дрожать на морозе… Правда, из него я окончательно и твердо узнаю, что мы попали на Свирьстрой, в Подпорожское отделение Беломорско-Балтийского комбината (сокращенно ББК).

До лагеря – верст шесть. Мы ползем убийственно медленно и кладбищенски уныло. В хвосте колонны плетутся полдюжина вохровцев и дюжина саней, подбирающих упавших: лагерь все-таки заботится о своем живом товаре. Наконец с горки мы видим:

Вырубленная в лесу поляна. Из-под снега торчат пни. Десятка четыре длинных дощатых барака… Одни с крышами; другие без крыш. Поляна окружена колючей проволокой, местами уже заваленной… Вот он, «концентрационный» или, по официальной терминологии, «исправительно-трудовой» лагерь – место, о котором столько трагических шепотов ходит по всей Руси…

Личная точка зрения

Я уверен в том, что среди двух тысяч людей, уныло шествовавших вместе с нами на Беломорско-Балтийскую каторгу, ни у кого не было столь оптимистически бодрого настроения, какое было у нас трех. Правда, мы промерзли, устали, нас тоже не очень уж лихо волокли наши ослабевшие ноги, но…

Мы ожидали расстрела, и попали в концлагерь. Мы ожидали Урала или Сибири, и попали в район полутораста-двухсот верст до границы.

Мы были уверены, что нам не удастся удержаться всем вместе, – и вот мы пока что идем рядышком. Все, что нас ждет дальше, будет легче того, что осталось позади. Здесь – мы выкрутимся. И так, в сущности, недолго осталось выкручиваться: январь, февраль… в июле мы уже будем где-то в лесу, по дороге к границе… Как это все устроится – еще неизвестно, но мы это устроим… Мы люди тренированные, люди большой физической силы и выносливости, люди, не придавленные неожиданностью ГПУ-ского приговора и перспективами долгих лет сиденья, заботами об оставшихся на воле семьях… В общем – все наше концлагерное будущее представлялось нам приключением суровым и опасным, но не лишенным даже и некоторой доли интереса. Несколько более мрачно был настроен Борис, который видал и Соловки и в Соловках видал вещи, которых человеку лучше бы и не видеть… Но ведь тот же Борис даже и из Соловков выкрутился, правда потеряв более половины своего зрения.