– А вот в Киеве, под самый новый год – вот была история, – начинает какой-то урка лет семнадцати. – Сунулся я в квартирку одну – замок пустяковый был. Гляжу – комнатенка, в комнатенке – канапа>84, а на канапе – узелок с пальтом – хорошее пальто, буржуйское. Ну дело было днем – много не заберешь. Я за узелок – и ходу. Иду, иду. А в узелке что-то шевелится. Как я погляжу – а там ребеночек. Спит, сукин сын. Смотрю кругом – никого нет. Я это пальто на себя, а ребеночка под забор, в кусты, под снег.
– Ну а как же ребенок-то? – спрашивает Борис…
Столь наивный вопрос урке, видимо, и в голову ни разу не приходил.
– А чорт его знает, – сказал он равнодушно. – Не я его делал. – Урка загнул особенно изысканную непристойность, и вся орава заржала.
Финки, фомки, «всадил», «кишки выпустил», малины, «шалманы», редкая по жестокости и изобретательности месть, поджоги, проститутки, пьянство, кокаинизм, морфинизм… Вот она эта «ликвидированная беспризорность», вот она эта армия, оперирующая в тылах социалистического фронта – «от финских хладных скал до пламенной Колхиды»>85.
Из всех человеческих чувств у них, видимо, осталось только одно – солидарность волчьей стаи, с детства выкинутой из всякого человеческого общества. Едва ли какая-либо другая страна и другая эпоха может похвастаться наличием миллионной армии людей, оторванных от всякой социальной базы, лишенных всякого социального чувства, всякой морали.
Значительно позже, в лагере, я пытался подсчитать – какова же, хоть приблизительно, численность этой армии или, по крайней мере, той ее части, которая находится в лагерях. В ББК их было около 15 %. Если взять такое же процентное отношение для всего «лагерного населения» Советской России, – получится что-то от 750.000 до 1.500.000, – конечно, цифра, как говорят в СССР, «сугубо ориентировочная»… А сколько этих людей оперирует на воле?
Не знаю.
И что станет с этой армией делать будущая Россия?
Тоже – не знаю…
Этап как таковой
Помимо жестокостей планомерных, так сказать, «классово-целеустремленных», советская страна захлебывается еще от дикого потока жестокостей совершенно бесцельных, никому не нужных, никуда не «устремленных». Растут они, эти жестокости, из того несусветимого советского кабака, зигзаги которого предусмотреть вообще невозможно, который, наряду с самой суровой ответственностью по закону, создает полнейшую безответственность на практике (и, конечно, наоборот), наряду с официальной плановостью организует полнейший хаос, наряду со статистикой – абсолютную неразбериху. Я совершенно уверен в том, что реальной величины, например, посевной площади в России не знает никто – не знает этого ни Сталин, ни политбюро и ни ЦСУ>86, вообще никто не знает – ибо уже и низовая колхозная цифра рождается в колхозном кабаке, проходит кабаки уездного, областного и республиканского масштаба и теряет всякое соответствие с реальностью… Что уж там с ней сделают в московском кабаке – это дело шестнадцатое. В Москве в большинстве случаев цифры не суммируют, а высасывают… С цифровым кабаком, который оплачивается человеческими жизнями, мне потом пришлось встретиться в лагере. По дороге же в лагерь свирепствовал кабак просто – без статистики и без всякого смысла…
Само собой разумеется, что для ГПУ не было решительно никакого расчета, отправляя рабочую силу в лагеря, обставлять перевозку эту так, чтобы эта рабочая сила прибывала на место работы в состоянии крайнего истощения. Практически же дело обстояло именно так.
По положению этапники должны были получать в дороге по 600 гр. хлеба в день, сколько-то там граммов селедки, по куску сахару и кипяток. Горячей пищи не полагалось вовсе, и зимой, при длительных – неделями и месяцами – переездах в слишком плохо отапливаемых и слишком хорошо «вентилируемых» теплушках, – этапы несли огромные потери и больными, и умершими, и просто страшным ослаблением тех, кому удалось и не заболеть, и не помереть… Допустим, что общие для всей страны «продовольственные затруднения» лимитировали количество и качество пищи, помимо, так сказать, доброй воли ГПУ. Но почему нас морили жаждой?