- Ксю... – начинает шелестеть свекровь, но столкнувшись с моим взглядом, отшатывается.

Не позволю больше никому мной манипулировать. Хватит. Я вижу, как ей больно оттого, что семья её сына разрушена. Она потеряла покой, и это считывается сразу по глубоким складкам на переносице, по темным кругам вокруг глаз, по отекшим векам, осунувшимся щекам... Но мне тоже было плохо. Я тоже умирала внутри, а с меня требовали смирения и принятия. Да, я не держу на нее больше обиды.

Возможно даже простила. Но я уже не смогу быть с ней самой собой. И у неё больше нет надо мной никакой власти.

Как и у её сына.

Карен сжимает руку в кулак, подносит ко рту, шумно в него выдыхает. А потом только убирает в карман.

Он зол.

Но мне всё равно, что он чувствует.

Скорая не уезжает сразу – ждет, пока подействует лекарство.

Всё это время в комнате царит гнетущая тишина.

Спустя полчаса, на термометре высвечиваются 38.2.

- Не сбивается! – тянет свекровь.

- Да всё сбивается. – отвечает фельдшер, что-то отмечая в своих бумагах. Затем косится на толстое полотенце, которое свекровь успела поднять с пола и переложить к краю постели. – На полтора градуса уже упало. Не накрывайте ребенка ничем толще простыни.

Карен спускается проводить врачей. Свекровь идет к бельевому шкафу, достает чистую простынь, накрывает ребенка и выходит из комнаты.

Я остаюсь с сыном. Продолжаю держать его руку в своей. Второй – поглаживаю лоб, на котором начинает проступать испарина. Потеет, слава Богу.

- Мам, – шепчет Гера, не открывая глаз.

- Я здесь, мой Геракл, – целую его пальцы, – я рядом.

- Мам, я домой хочу.

Я вижу, что он спит. Может, я ему снюсь. Может, почувствовал, что рядом. Одно я знаю точно – сына я здесь не оставлю. Хватит с меня терпения, понимания, ожидания. Он ребенок, я его мама. Я за него в ответе, и решать, где он будет жить, тоже буду я.

- Мы пойдем, сыночек. – шепчу в ответ. – Обязательно.

В этот момент в комнату возвращается свекровь с графином и стаканом в руке. Уверена, она слышала мои слова.

- В таком состоянии его нельзя никуда выводить, – начинает она, и я уже готовлюсь к дальнейшим отговорам. Но она неожиданно понимающе кивает: – Пусть спадет. Потом вернетесь домой. С Кареном я поговорю.

Наливает воду в стакан и протягивает мне.

- Выпей, дочка. Вода с мятой. Выпей, успокоишься немного.

Забираю напиток, делаю глоток и ставлю на прикроватную тумбу рядом с тазом.

- Ты меня не простишь никогда, Ксюша джан... Но я не вру, когда говорю, что ты мне как дочка.

Ухмыляюсь.

Она качает головой.

- Ты даже не смотришь на меня, ай бала. Раньше твои глаза светились, когда я входила в комнату. – Её губы дрожат, а пальцы нервно теребят крестик на шее. – Ты меня мамой перестала называть. Ты думаешь, я не заметила?

Она права, мамой я её тоже больше не могу называть. Не получая в детстве от родной матери много тепла, я была счастлива обрести в лице свекрови женщину, щедро дарящую любовь, ласку. И мамой её называла со всей нежностью, которая вложена в это слово.

Я продолжаю молчать.

Она продолжает шептать.

- Я всё замечаю, ай бала. Неужели ничего не будет, как раньше?

- Не будет.

- А как будет? – обреченно кивает она. – Тебя я уже потеряла. Ты и детей у меня заберешь? Я не выживу, если...

- Детей я не заберу. – говорю ей то, что на самом деле думаю. – Дети любят вас. И тебя, и дедушку. И вы любите их. Я не стану лишать их этого.

Всю ночь мы с ней проводим, не сомкнув глаз, рядом с Герой, но больше не возвращаемся к этому разговору. Мерим температуру – слава Богу, она спускается до 37.2 и больше не поднимается.