Проблеск счастья напоследок был ярким и коротким. Долгий жизненный лабиринт исчерпал себя. Лирическая исповедь завершилась тихим обращением к Тому, к кому обращаются как к последней надежде:
Вне «Неуравновешенного века» осталось довольно много стихотворений, и напечатанных в других книгах («Монологи», «Так неспокойно на душе», «Попытка покаяния»), и неопубликованных. Эти стихотворения не встраивались в и без того перенасыщенный и перекрученный сюжет «Неуравновешенного века». Развивая те же лирические мотивы, они усиливают общее впечатление, внося в поэтическую атмосферу дополнительные краски и лишний раз подтверждая ранее сказанное.
В параллель «Неуравновешенному веку», в не вошедших туда стихах Володину опять «снятся сны, где минный скрежет»: «Это – было, я там был»; и «глухие стены, где допросы»: «Я там не был! Но – другие…» Он вновь и вновь задается вопросом: «Как объяснить самоочевидную истину, если она никому не нужна?» Вновь и вновь обращается к друзьям: «Друзья мои, остались только вы…» И жалуется: «Я с этой жизнью не справляюсь, / то так, то сяк. / Грешу и каюсь… / Устал, иссяк». Снова вспоминает он и встречу с детьми в Америке: «Как мне веселы их молодые заботы. / Если б мог я так жить в Ленинграде моем…»
Володин всегда остается верен себе, предан своим заклинаниям, всегда тревожен и жадно эмоционален. Александр Кушнер говорил о володинских стихах, что в них «смысл наступает на слово, чувство из них чуть-чуть торчит, выпирает», что и в своей драматургии, и в своей прозе Володин «воистину поэтичен». Это, действительно, так.
Отношения со словом меж тем были у Володина весьма непростыми. В какой-то момент он признался: «Разлюбил слова. Ничего не хочу называть словами. Деревья сами по себе – а слова, которыми их можно было бы назвать, сами по себе. Где-то. И мне нет дела до того, где они. Птицы, оркестранты, женщины, самолеты, рабочий класс и колхозное крестьянство сами по себе, а слова, предназначенные для них, – где-то. Не знаю где и не хочу знать. Я не писатель. Я никогда и не любил это занятие – сидеть за столом. Театр – да, когда-то я любил, игру любил, представление на сцене. Раньше. А слова – никогда не любил. Я сам по себе, а они – сами по себе, неизвестно где».
Мастер с абсолютным слухом на разговорную речь, слова Володин, оказывается, не любил, бывал с ними небрежен, но в горькую минуту как раз в слове увидел единственного спасителя. «Слово, теперь нужда в тебе, – каялся автор „Записок нетрезвого человека“ (в другом варианте только что приведенного высказывания). – Защити меня от моей собственной глупости, от неописуемых ошибок моих, от больной, каждое утро просыпающейся совести, от вин моих – настоящих, а не воображаемых, – чтобы слово к слову, чтобы одно слово осеняло другое, стоящее рядом. Чтобы они вступились за меня – не перед другими, а передо мною самим».
Вступалась за него поэзия, перед которой Володин, как помним, благоговел со школьных лет.
Превосходство поэзии и перед прозой, и перед драматургией было для него совершенно неоспоримо. В «Записках нетрезвого человека» он без тени сомнения заявлял: «Хитрая проза жизни может соблазнять лишь тем, что крадет у поэзии. Но, заблуждаясь и погибая (в который раз!), простодушная слепая поэзия то и дело одерживает победу и смотрит сверху на трезвую суетность жизни».