Книга стихов «Неуравновешенный век» постоянно перекликается с «Записками нетрезвого человека». И тут и там имеет место исповедь этого самого человека, для которого нетрезвость стала привычным состоянием, и губительным, и желанным, стала болезнью, по слову Гоголя, «деспотически обратившейся в натуру». Володин это сознает, не ищет себе оправданий, но спрашивает гипотетического собеседника: «Когда выпивали, вы не взлетали?» Не оказывались за гранью быта, где «нет уже больше рангов и кланов», где «в размытом виде светится главное, а второстепенное меркнет»?

Нетрезвость, как известно, дает краткое, но явственное ощущение бесшабашной вольности: «Треплюсь! / Что попало несу, / что стóит, и то, что не стоит. / Я клоун! / Политик! / Философ! /Я эпикуреец и стоик!» За этой разноликой маской, за жесткой самоиронией, если не юродством, настоящего лица не разглядеть.

В двенадцатом цикле, стоящем в «Неуравновешенном веке» особняком, помещены стихи из одноименной пьесы «Две стрелы», действие которой разворачивается в доисторические времена: род Зубров и род Скорпионов враждуют между собой. Часть этих стихов, вложенных в уста героев («Заклинание», «Монолог Длинного», «Монолог Долгоносика»), развивают мотивы прежних циклов и вполне самодостаточны. Другие зависимы от сюжета, и завершают и эту пьесу-притчу, и этот короткий цикл.

Оголенный нерв тринадцатого цикла «Соловьи онемели» и последнего четырнадцатого «Но – дети!» – прощание и прощение:

Приближаются дни печальные.
Вот еще один день иссяк.
Слово бедственное «прощание».
О прощении просят так…

В «Записках нетрезвого человека» добавлено: «Еще одно слово понял – „искупление“. Все время пытаюсь что-то искупить».

Тон володинских признаний, не теряющих былой категоричности, как бы смягчается:

Музыка жизни смолкающая.
Трубы и флейты тихи.
Я существую пока еще
и сочиняю стихи.
Автор пьес разговорных
Слова позабыл давно.
Немой сижу в зале черном,
Немое смотрю кино.

Грустное ощущение жизненного итога, земного предела, все явственнее проступает в двух последних циклах «Неуравновешенного века» и ближе к финалу «Записок нетрезвого человека».

Душевное состояние, отразившееся в «Записках», не оставляет лазеек для малейших утешений: «Слабый холмик Матвеевского сада на Петроградской стороне. Если сесть на скамейку в этом садике, а еще не весна и снег сер и небо серо, возникает мысль: „жизнь проиграна“».

Но и при таком душевном мраке в лабиринте «Неуравновешенного века» не все так монотонно и безнадежно. В поэтическом мире Володина все гораздо сложнее, в этом мире всегда подспудно ощущаются две противостоящие сферы: одна сфера – властного быта, «маленьких мыслей», пошлая и невыносимая, другая – романтически чистая и возвышенная, дарующая человеку не только свободу, но и мудрое понимание того, что и сама свобода – лишь условие духовного взлета.

Мотив прощания и прощения звучит и в программном стихотворении «Простите, простите, простите меня!» в цикле «Соловьи онемели».

У кого поэт просит прощения? У тех, кого когда-то обидел своим невниманием, у друзей и преданных ему женщин, у собственных детей и всех, кто ему дорог, близок, кого он когда-то приручил. Не держит он зла и на тех, кого просит о нем забыть. Отгораживаясь и от обывательских «толп», и от просвещенных «элит», увязших во лжи, Володин защищает свою личную независимость, своё выношенное одиночество:

На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю,
но я на другой проживаю. Привет!

Бодрый возглас: «Привет!» – будто снимает тяжесть с души. Расставание с «вашей планетой», принесшей столько разочарования и горя, совершается легко, само собой. На свою планету Володин готов забрать только своих детей. В «Неуравновешенном веке» встреча с ними на выходе из темного лабиринта – дарованный праздник («…ради чуда такого / меня, грешного, полуживого, / все кривые дороги вели»).