«Когда начались сомнения? – спрашивал себя Володин в „Записках нетрезвого человека“. – Когда началась отдельная от государства жизнь? Точнее сказать, не мы от него отделились, а оно от нас отделилось, дало понять, что не нуждается в наших мнениях. А нам – то и дело стыдно за него. За другие государства не стыдно, они не наши, а за это стыдно, потому что оно наше и все, что оно делает, – это как бы мы делаем». То же самое душевное состояние зафиксировано в седьмом цикле в стихах, помеченных 1973 годом («А легко ль переносить, / сдерживать себя, крепиться, / постепенно научиться / в непроглядном рабстве жить?»), и в стихах 1976 года («Друзей безмолвно провожаю / и осуждать их не берусь. / Страна моя, изба чужая, / а я с тобою остаюсь. / Твоих успехов череда – /не для меня, не для меня. / А для меня твоя война, / а для меня твоя беда»). В стихотворении «Четырнадцать рабочих расстреляли…» несогласие с государством достигло точки невозврата.

В сюжетном лабиринте «Неуравновешенного века» наметился тупик. И даже когда времена в одночасье переменились, когда «оживали распятые, исчезали великие», Володин в стихах признавался: «Первый раз в жизни / я перестал понимать: / как жить? Что делать? Ради чего?»

На грани исторического перелома, настигшего страну, в пылу демократического взрыва душевный кризис был налицо. Сводить счеты с рухнувшим государством «надобность срочно отпала». А чувство «виноватости без вины» вовсе не смолкло («Виновных я клеймил, ликуя. / Теперь иная полоса…/ Себя виню, себя кляну я…»). В восьмом цикле «И черные мысли к рассвету» чувство личной вины за все казавшиеся раньше пустяковыми «проступки» и «промашки», за все «кляксы на жизни» стало губительно назойливым («Я судьей себе стал, палачом. / Что ни день, то казню себя заново…»). «Копившееся где-то» возмездие пугало своей неотвратимостью.

В девятом цикле «Никогда не пейте с неприятными людьми» была четко декларирована бескомпромиссная позиция:

Отныне ставлю вас в известность,
что без отсрочки, проволочки
я выбыл из игры нечестной.
На этом я поставил точку.

Это тяжкая участь – внутренне наглухо замкнувшись – сохранять себя, свою независимость в обстановке тебе и ненавистной, и уже непонятной. Говорить себе: «Я равнодушию учусь» или «Я от этого в стороне». И автор-персонаж лирического повествования в очередной раз скрывается за образом-маской:

Казалось, жалкой жизни не стерпеть:
тогда уж лучше кувыркнуться с кручи.
Казалось, если несвобода – лучше
совсем не жить. Тогда уж лучше смерть.
Но – самого себя смешной осколок —
живу, бреду, скудея по пути…

Страдания володинского внутреннего человека в пути по запутанному лабиринту «Неуравновешенного века» приобретают типологически значимую окраску. Человек, «без вины виноватый и, так сказать, по законам природы», которому знакомо «наслаждение отчаянием» (по выражению любимого Володиным Достоевского), ищет объяснения своим страданиям в глубинах собственного характера, такого вроде бы родного и на поверку такого непостижимого. Он озабочен «препирательствами между сущностью жизни и суетностью ее», отмеченными еще в рассказе «Стыдно быть несчастливым».

Циклы десятый «И хор слегка похож на стон» и одиннадцатый «Ветры времени нервно дуют» итожат ранее пережитое, возвращаясь как бы по спирали к кодексу прежде затверженных заклинаний. На отдельной строчке неизменно остается свобода: «от мстительных зловещих» и от «любящих, которые проникают в душу, где неладно», от «энергетических вампиров», «левых» и «правых», от общества, в котором «нельзя жить и быть свободным от него»… Свобода – превыше всего, но как ее сохранить, будучи «несвободным от самого себя, глядящего себе в душу».