После разрешительной Соня долго стояла перед иконой Тихвинской Пресвятой Богородицы и плакала-плакала, винилась. Будто и не было над ней прочитано разрешительной молитвы. Ну, как сказать, что ты так вот просто и вымаливаешь себе смерть, потому что гусли уже не играют! Соня уже поняла, что никто-то те гусельки не заведет, потому что Господь уже начал черточку под Сониным изложением подводить, и более уже гусли не нужны. Соня нисколько не печалится, только разве о смертном часе, потому что его все боятся. Никто врагов человеческих видеть не хочет, мерзкие они.

И вспомнилась Сошке вся ее маленькая, даже, можно сказать, крохотная, жизнь. Ни талантов, ни заработка, ни замужества – ничего нет. Только вот дети в детском саду мамой Соней зовут, кажется, и все тут. Вспомнилось, как Екатерину Николаевну с работы чуть не выгнали (Сошке лет восемь было) – за посещение храма. Как Екатерина Николаевна ни боялась, что выгонят, однако заболела. Как потом Сонину маму сумасшедшей считали, да так и осталось, до самой смерти. Как самой Соне неловко было мамину веру скрывать, потому что ничего дурного в ней Соня не видела, хотя в воровстве всех попов подозревала. И боялась, что вот такой, «купленный», маму выдаст. Вспомнила, как потом сама стала в храм ходить. Как в институте диплом по нравственным основам воспитания в связи с Евангелием писала и даже защитилась. Никто из оппонентов не возражал. Только обществовед, Ежик Алексеевич, спросил:

– Откуда комсомолка столько о Евангелии знает?

– Я не комсомолка, – ответила Соня.

Еще вспомнилось Соне, как ухаживал за нею Толик, и как в то время ей было хорошо и весело. Вспомнилось, как Толик потряхивал живописными прядками, закрывавшими карие глаза, и рассказывал Соне о разных школах иконописи. Знал, что Соня иконы любит. Однако с Толиком Соня скоро рассталась и не помнит, из-за чего.

Вот, кажется, и все.

За литургией отец Арсений говорил слово, и будто сказал – совсем не то, что готовил. Начал говорить о маловерии, и дошел до самоубийц. Мол, нет им прощения, и Господь не принимает таких. Ибо они первый дар, дар жизни, презрели. И ни во что вменили сами себя.


Святой Василий Блаженный, Христа ради юродивый. Русский лубок. XIX в.

То Божий знак: нищета духовная выше богатства, хоть злодей ты, хоть блаженный


Соня слушала внимательно и думала-думала. О самоубийцах и их загробной участи – всерьез никогда, но как-то их понимала. Для нее самоубийство, произошедшее от тяжести жизни, было что-то вроде жертвы, крайней жертвы: мол, окончательно такие люди позволили по себе другим ходить. Вовсе не от гордости они от жизни отказались, а в пользу других. Другие пусть живут, и все неумелости, которые самоубийцы наделали, в себя втянут. Прожуют, переварят, и уберут – без остатка. Ведь выживают только лучшие и сильные. Даже здесь, где скорбными должны быть. Иногда лучшими и сильными оказываются люди вовсе не большого ума, да ведь так и должно быть. Какой толк и польза от умного? То Божий знак: нищета духовная выше богатства, хоть злодей ты, хоть блаженный.

Соня несчастных самоубийц грешниками посчитать не смогла. И не то, чтобы за них молилась, а так, втихую, для себя, оправдывала. Ведь в мире, где все настроены именно на убийство другого, на победу или на поражение как залог победы, на одно только выживание, теперь светится добровольное невыживание – как жертва, как листочек, оставленный убийцам на покаяние. Все равно как душу свою за ближнего положить. Только, понятно, не о каждом самоубийстве такое сказать можно. Не от слабости на себя руки накладывают, и не от горя. Потому, что своего куска не хотят, а другим оставляют. Это как во время голода: одни своих детей съедают, а другие умирают, но свою картофелину отдают другим. Или как в пустыне. Умер, но свой глоток спутнику оставил. Сам виноват, и нет более на других обвинения, что целый рай не стоит одного замученного ребенка.