– Они свободные, но прибудут, как только понадобятся.

Однако Одиссей не послушал её. С отчаянным возгласом он побежал в обратную от ватаги детей сторону и, широко поднимая ноги, погрузился в прохладную воду. Совсем позабыв о своей неспособности плавать, он потянулся за кормой ближайшего башмачка, пока не услышал позади себя крик Астиномы. Обернувшись, он не заметил коварно растущую волну, что стремительным потоком сбила его с ног.

Одиссей с головой рухнул в пучину. В голове вдруг его мелькнула мысль, что находился он от берега лишь в паре шагов. Вероятно, найди в себе силы подняться на ноги, так он непременно перестал бы захлёбываться, но силы таковые по итогу не нашлись, и Хрис от безнадёжности лишь шире раскрывал рот, пока грудь его в агонии распирали потоки солёной воды. Страшнее смерти стиснул в своей удушающей хватке страх, что Астинома – его маленькая Гресса – вновь исчезнет, и испуганное девичье лицо, вынырнув перед взором, тут же размоется в бесчисленных годах скорби.

И тогда Хрис, придавленный ко дну немерным количеством воды, принялся размышлять – ровно так, как делал он каждое утро и каждую ночь на протяжении последних одиннадцати лет.

Он думал: какой бы стала Гресса, если бы не умерла?

III

Гресса не умерла. Она погибла.

В один особливо покойный день. Золочённое кольцо солнца мягко прикрывал тонкий слой перистых облаков, ветер покоился на сонных улицах, пустых и безлюдных, что рассекали цельные блоки безликих домов шелестом просыпающегося города. Со стороны могло показаться, что в такую погоду никто умереть не может. Но ведь и мы теперь знаем, что Гресса не умерла.

Она исчезла.

В один из последних знойных дней увядающего лета. Задолго до пробуждения большинства обывателей горизонт озарился рябью охры и огня, но в низинах переулков по-прежнему таилась ночная прохлада и сень. Это были густые тени влажной синевы – сонной и ленивой, влекомой теплотой маленькой затхлой квартиры на цокольном этаже.

Озаряемые мелькающими стопами – разумеется, обутыми в самые разные башмаки, – окна прятали в себе некогда широту и безграничную нежность любящей семьи. Все ведь семьи имели привычку начинаться счастливо, но столь же упористо они стяжали остальные мирские беды.

Так вот, та крошечная квартирка на цокольном этаже, что заслужила отчасти и последней видеть разбредающиеся лучи солнца, навсегда потеряла возможность хранить в толстых грунтовых стенах тепло. Постепенно она, будто вместе с домом, принялась опускаться всё глубже в землю, и тогда в ней воцарились совсем иные порядки. Ласка уступила усталости, нежность и забота – тоже. Любовь – как впоследствии будет опасаться Хрис, – притупилась в бездумных потугах быта. Она затерялась в спёкшемся воздухе вокруг Грессы. И когда намертво разнесло терпким ароматом лекарств, Хрис принял это за её запах. Именно тогда в квартире вдруг сделалось навсегда зябко и темно.

Хрис и Кармента друг на друга не смотрели – совсем никак. На дочь глядели неоднозначно, устало, не признавая гибель в её решительных и востреньких глазах. Особенно когда те перестали таковыми быть. И столь заветные и ценные слова о любви уступили место чему-то молчаливому и гнетущему. Хрис струсил первым. Он так опасался надвигающегося рока, что первый покорился ему.

Но это было прежде. До особливо безмятежного дня. То утро беспечно пустило своей тишиной солнечный свет в маленькую затхлую квартиру, и удивительным образом солнце пробудило Хриса ото сна. Тело его, надломленное и скрюченное, заныло от боли; оно отекло – давеча нерадивый сапожник уснул, сидя на табурете, прямиком в своей мастерской, зажатый узкими стенами.