Алек пожал плечами:
– Не то чтобы я так уж интересовался математикой. Просто она помогла мне одолеть одно неприятное слово.
– Одолеть слово?
– Звучит самоуверенно, – усмехнулся Алек, – но речь о слове «невозможно».
Дик фыркнул, изображая гнев.
– А еще она обеспечила тебе любимое удовольствие: делать себе как можно больнее. С какой дьявольской веселостью ты занимался бы умерщвлением плоти в Средние века, отказывая себе во всех радостях жизни! Ты счастлив, только когда доводишь себя до последнего предела.
– С каждым моим возвращением в Англию ты, Дик, все чаще и чаще несешь чепуху, – сухо отозвался Алек.
– Я один из немногих ныне живущих, кто умеет нести чепуху, – рассмеялся тот. – Потому я так очарователен, тогда как остальные убийственно серьезны.
Он приступил к давно заготовленной речи:
– Я сожалею, что мир так суров. Многие полагают, что действовать – похвально само по себе, вне зависимости от сути действия. Мне ненавистна нынешняя безумная спешка. Ах, если бы я мог донести до всех, сколь восхитительна праздность.
– Едва ли вас можно обвинить в праздности, – улыбнулась Люси.
Дик задумчиво посмотрел на девушку.
– Ты знаешь, что мне уже почти сорок?
– Когда свет падает на глаза, можно и тридцать два дать, – заметила миссис Кроули.
Он продолжил с серьезным видом:
– У меня ни единого седого волоска.
– Наверное, слуга выщипывает их по утрам?
– Вовсе нет. Может, по бокам, да и то раз в месяц.
– Кажется, на левом виске что-то белеет.
Дик быстро обернулся к зеркалу.
– Как же Чарльз его пропустил? Устрою ему хорошую взбучку!
– Подойдите, я его выдерну, – предложила миссис Кроули.
– И не подумаю! Что за фамильярность?
– Ты собирался нам что-то сообщить и признался, что тебе почти сорок, – напомнил Алек.
– На днях одна мысль поразила меня так, что заставила задуматься о собственной жизни. Я уже пятнадцать лет тружусь в суде и заседаю в парламенте с прошедших выборов. Я зарабатываю две тысячи в год, скопил уже почти четыре тысячи и никогда не трачу больше половины общего дохода. И вот я подумал: а стоит ли восемь часов улаживать омерзительные свары всяких идиотов, а еще восемь часов тратить на фарс, называемый у нас государственными делами?
– Почему же фарс?
Дик Ломас презрительно пожал плечами:
– Фарс и есть. Верховодят крупные шишки, а остальные нужны, чтобы создавать видимость самоуправления.
– Просто у тебя нет всепоглощающей политической цели, – рассудил Алек.
– Позвольте! Я убежденнейший суфражист, – отозвался Дик с легкой улыбкой.
– Вот уж не ожидала, – заметила миссис Кроули, всегда одевавшаяся с безупречным вкусом. – И ради чего?
Дик пожал плечами:
– Всякий, кто участвовал в парламентских выборах, знает, сколь низкими и недостойными мотивами руководствуются мужчины, отдавая свой голос. Лишь немногие отдают себе отчет, как велика возложенная на них ответственность. Они не сознают, сколь многое стоит на кону, и превращают свой голос в предмет постыдного торга. Судьба кандидата в руках ловкачей да чудаков. Я надеюсь, что женщины, получив право голоса, окажутся еще чуточку ограниченней и станут отдавать его по мотивам еще более низким и недостойным. Всеобщее избирательное право сведется к абсурду, и тогда мы еще чем-нибудь займемся.
Дик говорил с необычной горячностью, и Алек наблюдал за другом с оттенком интереса.
– И к чему ты пришел?
Тот помолчал и смущенно улыбнулся:
– Я решился на важный шаг, хотя понимаю, что, кроме меня, он никого не затронет. Через несколько месяцев новые выборы, и я планирую известить партийное руководство, что не буду баллотироваться. Я освобожу кабинет в Линкольнз-Инн – как говорится, «прикрою лавочку». Мистер Ричард Ломас удаляется от активной жизни.