Я с повинной. Дайте угадаю, снова объяснительную писать?".
Что остаётся делать? Прошмыгиваю следом со смущённым: "А я свидетель", виновато кивая Катерине.
Опуская недовольное ворчание о нашей невежливости и мои извинения сразу за двоих, директор благосклонно прерывает телефонный разговор, соглашаясь нас выслушать.
На самом деле, по большей части меня. Витя ограничивается сухим: "Я втащил Маркову. Опять. Скоро придёт к вам со сломанным хрюнделем жаловаться. Опять".
И всё. Ни малейшей попытки себя оправдать.
Поэтому я и беру слово, разъясняя ситуацию. Мол, так и так, Алексей целенаправленно выводил его из себя, отпуская оскорбления в его и мой адрес. Не забываю добавить, что самолично прибила бы того, будь у меня поставлен удар.
Сорокин на это никак не реагирует. Молча строчит от руки объяснительную, но по поджатым губам заметно, что он не очень доволен тому, что я встреваю.
Да и пожалуйста. Зато мои аргументы звучат куда убедительнее, чем его "да потому что достал". И давайте не будем забывать: по статусу я имею некие привилегии, от которых нельзя так просто отмахнуться. Тем более что пользуюсь ими достаточно редко.
А в данном случае моему папе точно вряд ли понравится, если он узнает, что его любимую дочурку прилюдно травят в стенах заведения, которое за немаленькие деньги обязано учить и обучать, но никак не гнобить ребёнка. О чём, как бы между прочим, тактично и напоминаю.
Культурно и вежливо, без повышенных тонов.
Наверное, поэтому, а, может, потому что прежде за мной почти не водилось грешков, директор идёт нам на встречу. Выслушивает, забирает объяснительную, грозит Вите очередным последним-припоследним предупреждением и попросту отпускает, обещая поговорить с Марковым.
Как и о чём ― это уже другой вопрос.
Но на повышенных тонах точно, потому что когда мы выходим из кабинета ― туда, игнорируя уставшую чувствовать себя невидимкой Катерину, как раз влетает Лёша: умытый, но с посиневшей переносицей.
Злобно смотрит на меня, с ещё большей ненавистью на Витю, но ничего не говорит. Зато хлопает дверью кабинета так, что в ужасе дрожит матовое стекло в раме.
Ор и угрозы расправы слышны даже из общего коридора. Подслушиваем вынужденно, замирая в нерешительности, потому что... А куда идти-то? На английский вроде как уже бессмысленно.
Не придумав ничего лучше, тупо стоим возле подножия лестницы, размышляя. То ли наверх подняться, то ли в кафетерий сходить, кофе попить.
Но это я.
У Сорокина в другом направлении мысль скользит.
― Могу я тебя попросить? ― первым нарушает он молчание.
― О чём?
― Никогда больше не вмешивайся в то, что тебя не касается.
― В смысле, не касается? Меня как раз-таки это и касается.
― НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ ВМЕШИВАЙСЯ. Не надо меня ни выгораживать, ни защищать.
― Не ори.
― Ты пока ещё не слышала, как я ору. И лучше тебе не слышать.
Резкий холодный тон режет по ушам, заставляя вжимать голову в плечи. Не очень приятно, хоть и понимаю, чем это обосновано: гордость-то мужская задета.
Он же сам буквально недавно отчитывал Мишу, "прячущегося за женской юбкой", а тут получается, что невольно прикрылся моей.
― Я просто хотела помочь.
― А тебя просили о помощи? Что за маниакальная одержимость во всё вмешиваться? Самоутверждаешься за счёт ущемлённых? Или просто дура?
Не, ну это уже перебор!
― Да пошёл ты, ― вспылив, огрызаюсь. ― В следующий раз слова не скажу, и пускай тебя отчисляют. Может, хоть тогда научишься себя контролировать. Псих! ― перепрыгивая через ступеньки уношусь вперёд, но на втором пролёте меня нагоняет его окрик.