и зашелся кашлем от сигареты
различив за безлицею синевой
осторожный и жалобный голос твой
повторяющий что ты где ты
распахнется при черной свече зрачок
молоку на смену придет обрат
станет страшно и тихо-тихо,
лишь под утро в углу затрещит сверчок
таракану друг и цикаде брат
подзывая свою сверчиху.
потемнеет пристань невдалеке
где спустился бы в лодку с узлом в руке
раскулаченный, только пешим ходом
бормотать ему по водам чужим
над которыми сириус недвижим
истекает бесплотным медом
полно хвастаться кожаным ярлыком
на княжение – певчих сверчков на корм
игуанам и мелким змеям
размножают – и светимся мы во тьме
и встречаемся как не в своем уме
и прощаемся как умеем
Элегия десятая
отсидели за школьною партой возмужали в родной стороне
затхлый запах свободы плацкартной кружит бедную голову мне
и играет в граненом стакане счастье странника спелый агдам
и дошкольники машут руками уходящим на юг поездам
и еще я студент не добытчик а страна за моею спиной
набивает ивановский ситчик полыхает травою степной
тянет сети работает то есть про железнодорожный рассвет
сочиняет стучащую повесть но у времени совести нет
счет идет на такие секунды что и выбора нету прости
не замай темнохвойной пицунды моря в гаграх и праха в горсти
предвечерний покоится с миром не резон уже и недосуг
воскресать молодым пассажирам поездов уходящих на юг
Элегия одиннадцатая
когда адам отстраивал содом
и любовался собственным трудом
телеги с черепицею скрипели
по глинистой дороге, мастерки
сновали, словно ласточки, легки,
молчали плотники, а каменщики пели.
в чем смысл творенья город расскажи
десятники свернули чертежи
грядущее плотнее и бесплотней
охотник на оленей лжец кузнец
и ростовщик и мельник наконец
обнявши жён справляют день субботний
один адам на ложе земляном
скорбит и размышляет об ином
спи старец спи пускай тебе приснится
красавец Блок (уволенный рыбак)
с медовой папироскою в зубах
и бумазейной розою в петлице
Элегия двенадцатая
И стартовал бы с чистого листа,
чтоб стала ночь прощальна и проста,
ан не выходит. Грустно. Тараканы
под плинтусом. Зима. Метаморфоз
не жалуем, ни в шутку, ни всерьез,
засим (привет, Лебядкин!) и стаканы
сдвигаем с тусклым звоном. Не хотим,
но кожа превращается в хитин,
а руки-ноги – в лапки, и свобода
сужается, как довоенный мир,
до точки, до одной из черных дыр
в развалинах живого небосвода.
А тараканы знай шуршат, шуршат,
кот ловит перепуганных мышат,
бездомный муж на вентиляционной
решетке, в древний кутаясь тулуп,
пьёт из горла. И песня льется с губ,
безмолвная, как пруд пристанционный
из Саши Соколова, с трын-травой
и радугой бензиновой. Постой,
на пышный град в убогой облицовке
из жженой глины – погляди! Жена
с тележкою бредет, обожжена
безумьем. Ни завязки, ни концовки.
Тем и скушна поэзия, ma chère,
что дышит только светом горних сфер
(шучу). Сужаясь от избытка чачи
(как бы зрачок), за истину не пьет,
невнятицу бесшумную поет.
И рад бы изменить ей, но иначе —
не смог бы, нет. Прощальна и проста,
снимает тело мертвое с креста
и, тихо прихорашиваясь, плачет.
Интервью с Бахытом Кенжеевым
Беседу вела Ольга Афиногенова
О. А.: Рубрика на вашем сайте, где собраны стихи последних лет, называется «Позднее». А как бы вы описали разницу между ранним и поздним поэтом Бахытом Кенжеевым?
Б. К.: Полагаю, что это дело читателей и критиков. Впрочем, пожалуй, в юности я писал попроще, раз, и значительно больше, как бы сказать, нервничал в стихах. А теперь мне это кажется мальчишеством.
О. А.: Благополучная литературная судьба – это вопрос удачи или вопрос таланта? Может ли быть не замечен читателями и, так сказать, литературной общественностью действительно одаренный человек, или тут другая логика: если тебя не заметили, не оценили, значит, ты недостаточно талантлив? Как известно, Сократа тоже не печатали, так стоит ли писателю переживать из-за отсутствия признания?