– Я захватывал рабов, когда был воином, – выдает Кенамон, сам удивляясь своим словам. Кенамон часто удивляется тому, что слетает с его языка в компании этой женщины, – такое действие она на него оказывает, одновременно пугающее и бодрящее. Пенелопа ждет продолжения, слушает, скрывая осуждение, если таковое и есть, за вечной, словно приклеенной улыбкой. – Помню даже, говорил им, какие они счастливцы, что попали именно ко мне. Да еще и злился, что они не особо благодарны.

Ни один поэт не сложит песни о рабах. Невероятно опасно наделять голосами эти жалкие подобия людей, ведь тогда может оказаться, что они все-таки именно люди…


Война не сострадательна, мудрость несправедлива, и все же люди продолжают молить меня о милосердии.

Будь я мужчиной, такого бы не случалось.

Я пытаюсь пальцами ухватить мягкий морской бриз, позволяю его прохладе ласкать мою кожу, спиной ощущаю тепло солнечных лучей. Это самое большое физическое удовольствие, что я себе позволяю, но даже оно опасно.

Пенелопе, царице Итаки, подарили девочку-рабыню Эос на свадьбу. «Повезло, – говорили все Эос, – ты и сама, наверное, чувствуешь, как тебе повезло, что из того убогого крысятника, называемого домом, из простой, бедной семьи, тебя на корабле отвезли к далеким берегам, одели в красивый наряд и приставили служить царице».

Имя Эос не прославят в песнях; ее история лишь добавила бы сложности, запутав слушателей, когда мне нужно будет сосредоточить их внимание на других вещах.

У кромки воды ненадолго воцаряется тишина. Подобное молчание непривычно обоим людям, сидящим на этом уступе. Конечно, они привыкли к множеству разновидностей безмолвия – тишине одиночества, потери, глухой тоски по несбыточным вещам и тому подобному. Но тишина уютная? Тишина, разделенная на двоих? Это им обоим незнакомо, но не сказать чтобы вовсе уж неприятно.

– Амфином пригласил меня потренироваться, – наконец говорит Кенамон.

– Полагаю, ты отказался?

– Еще не знаю. Он же не станет есть или пить со мной, ведь это может быть расценено как признание меня в некоторой степени равным ему, а то и как стремление заручиться моей дружбой, усилив свои позиции среди женихов. Но если мы, два воина, сойдемся в чем-то далеком от сватовства или политики – я сейчас о военном искусстве, – тогда это допустимо и не может иметь никакого двойного смысла. Думаю, его приглашение имело благую цель.

– Думаю, если он не может привлечь тебя на свою сторону, благоразумно с его стороны было бы покалечить или хотя бы серьезно ранить тебя во время тренировки, будто бы случайно, – замечает она, лениво следя глазами за ярким пятном на ближайшем кусте – то ли за крылом бабочки, то ли за блестящей спинкой жука; прелестное существо алого цвета занимает царицу Итаки больше, нежели привычные разговоры о предательстве и смерти.

– Сомневаюсь, что его намерения таковы. Он кажется… искренним. Похоже, после истории с Менелаем и детьми Агамемнона в нем проснулась своего рода ответственность.

– Что ж, он ведь и впрямь поддержал попытку Антиноя и Эвримаха отправить корабль, чтобы убить моего сына по возвращении на острова, – задумчиво произносит царица, взглядом продолжая следить за ярким пятнышком, жизнерадостно снующим в воздухе неподалеку. – Ему придется немало потрудиться, если он хочет стереть воспоминания об этом своем проступке.

– Есть вести от Телемаха?

Кенамон задает этот вопрос вовсе не так часто, как ему бы хотелось. А хочется ему спрашивать об этом постоянно, буквально преследовать Пенелопу по пятам, непрерывно твердя: как Телемах, где Телемах, все ли в порядке с тем мальчишкой, которого я учил биться на мечах? Есть ли новости? Его самого удивляет, насколько сильно он тревожится за парня; он говорит себе, что это обычная привязанность, возникшая из-за его одиночества здесь, вдали от дома. То же самое он говорит себе всякий раз, когда беседует с Пенелопой, и порой боится, что начал сходить с ума.