— Ну Арника ж страшная была, а нас-то почему за гроши?! — обижается Тотошка.
— А за твою тощую тушку никто больше и не даст. С тебя ж даже пирожки не сделаешь — кости одни!
— Ну почему как я, так сразу пирожки! — он плюхается на задницу в знак протеста и возмущенно складывает руки на груди.
— Пошли, Юдифь, а он поторчит тут сам — узнает, — баба Кора хватает меня свободной клешнёй (ну а чё, если у неё вместо одной руки — клешня, как у краба?) и волочёт прочь.
А мне жалко Тотошку и страшно за него.
***
— Да раз твою же ж мать! — орёт Карпыч. — Всем глаз на ж**у натяну! Будете у меня землю жрать!
Карпыч всегда орёт на поезда.
А они обычно идут мимо. Пассажиры выкидывают из окон всё подряд, а ему потом выгребай. Ведь начальство приедет, и тогда уже он сам выгребет по полной. Выгребать Карпыч не любит — ни мусор, ни от начальства.
Собрав всё выброшенное в одну кучу, поджигает из огнемёта и плетётся назад в будку.
Тут топчан, заваленный тряпьём, стопа древнючих бумажных газет, колченогий стул, берданка да кухонный синтезатор.
Синтезатор — штука хорошая. Клацнул пару раз рычажками — и вот она, жратва-то. Правда, хлеб, вода и самогон выходят у него погано, но зато лук и селёдка — вполне съедобно. Карпыч на него не орёт, что вы, ни-ни. Кормилец же. А ну навернётся! Старенький. Лет пятьдесят назад помереть должен был. А всё жужжит и кормит.
А ещё есть часы. Большие. С маятником. Они упрямо идут. Зачем-то считают время неизвестного дня в неизвестном году. Потому что часы есть, а календаря нет.
Карпыч достаёт нехитрую снедь, чмокает синтезатор в табло: спасибо, мол, отец родной, — и идёт к подоконнику.
Стола нет. Ест на газете. Чавкает гнилыми зубами и читает. Некоторые буквы, а с ними и слова, похожи на нынешние. И получается занятная игра, головоломка целая. За пятьдесят лет Карпыч не разобрал и страницы. Долго крутил неприятное слово «кризис». Так и не понял, но созвучно было с анусом.
Что такое анус — Карпыч знал. Потому и решил для себя: кризис — значит, ж**а.
Ага.
Ещё нравилось ему слово стрелочник. От него веяло родным. Только вот сообразить Карпыч никак не мог, отчего стрелочник-то во всём виноват. И жалел беднягу.
Пообедав, собирает остатки и кидает в топку. Та довольно взрыкивает, прожора. Озаряет комнату яркими всполохами своего насыщения.
Её Карпыч тоже любит, но, не так, как синтезатор.
— Ты не боись, — говорит мне, заваливаясь на топчан прямо в фуфайке и в сапогах, — мы ещё погудим.
И снова заводит байку про «Харон». Есть, дескать, поезд такой. Ездит он по всему белу свету. Собирает праведников. Где бы тот праведник ни жил, хоть в самой чёртовой дыре, приедет за ним состав с голубыми вагончиками, оттуда высунется старикан и гаркнет: «Ты, что ли, такой-то? Садись уже, не задерживай. Отправляемся». Вскочит счастливец, билет сияющий покажет, сядет у окна и чухнет прямиком в Небесную Твердь. А там селёдка и самогон уже настоящие. И небо в алмазах. И солнце играет крашеными яйцами…
А ещё Карпыч говорит, что у него есть билет на этот самый поезд.
Хотя никогда не показывает.
Но я ему и так верю.
Мне и самому хочется, чтобы они были — и поезд тот, и билет на место у окна.
***
Я ведь чётко усвоила: Дом-до-неба под запретом, а все-таки потащила туда Тотошку! А теперь его, одинокого, найдёт Тодор и пустит на пирожки.
Проклятый дом! И дался он мне! Падшие любят рассказывать, что в Далёкие времена таких домов было видимо-невидимо. Целые города! Только я не верю. Кто мог строить такие дома? Разве что ангелы? Только ангелы домов не строят, они охраняют Розу. Там, на крыше Дома-до-неба, растёт удивительная