Они отнюдь не склонны к монологу. Может быть, как раз потому, что в ячейках общения, в его дозированности, направленности и сконцентрированности (как в клетках живой материи, берегущих свои границы) заложена возможность дольше сберегать то самое тепло и выдавать его в необходимом количестве и разнообразии. Если же у них возникал монолог, то он был гибким, состоял из фрагментов и обязательно включал реакции собеседника, неважно кто он, даже лучше, если тот был мальчишкой. Наверное, им даже был интересен этот первый и наивный взгляд, чего бы это ни касалось. Подлинный интерес, даже спрятанный и стесняющийся сам себя, возможно, был для них живее в партнере, чем его уже стилизованный, слегка подостывший, ироничный и хорошо дозированный опыт. Этого, весьма ценного, добра немало было и у них самих.
С Пайнсом было очень приятно общаться. Он вовсе не был мрачен, и, когда обращался к тебе, было ощущение, что вдруг выглянуло солнце, не из-за его хмурости, а просто из-за привычных лондонских туч. Однажды я пришел к нему в «Практику» во время обеда. Мне вообще-то показалось, что хорошо бы закусить. Здесь я немного отвлекусь: одна из прелестей путешествий заключается в том, что, говоря психологическим языком, несколько регрессируешь, как бы переходишь немного в детство. Становишься более открытым к новому, любопытным и заинтересованным. Внешние ли картинки нарушают уклад тех внутренних, которые крутятся в голове; или это внутренние картинки, привычно незамечаемые, под воздействием новизны уступают часть поля внимания внешним? В общем, жизнь в путешествиях чаще удается: детских желаний и «прекрасного наива» в них прорастает гораздо больше сквозь асфальт правильности и цивилизованности. Мера правильности, кстати, тоже ведь не последняя тема в психологии. Она должна быть «достаточно правильной», как «достаточно хорошая мать», по замечанию Винникота.
Мне в тех путешествиях за психотерапией и освоением Запада часто хотелось есть. Я вообще-то не слишком прожорлив, но выяснилось, что в основном это распространяется на территорию нашей Родины. Я тогда вовсе не голодал, но все же перспектива обеда в ресторане с хорошим человеком была несомненной радостью жизни. Наверное, так люди, сильно недоевшие в детстве сахара, хотят им запастись впрок и потребить при первой же возможности. В детстве, тянувшемся в этом смысле еще долго после тридцати, мне явно не хватило ресторанов. Да и уж больно хороша была эта общественная и случайная жизнь на вдруг открывшемся Западе. Почему-то еще и хотелось съесть побольше, так, на всякий случай. Может быть, бессознательно я побаивался, что такая жизнь может скоро закончиться, поэтому хотелось сытости про запас. В конце концов, и эти заметки в каком-то смысле тоже остатки той сытости и того желания поесть впрок.
В общем, я пришел к Пайнсу по его приглашению в обеденное время. Так я узнал, каков из себя обед корифея. Пайнс развернул бутерброд с папайей и предложил мне половину. И добавил, что это здоровая еда и совсем без холестерина. Наверняка это была правда. Я спросил Малкольма, почему он едет в Вильнюс на конференцию?
Вопрос был не из ревности, мне просто было интересно, как он вообще принимает решения. Поводом оказалось письмо с другого мероприятия, кажется, в Гейдельберге, он показал его мне, так как речь зашла об общих знакомых, имевших к этому отношение, а письмо лежало на столе. Это был образец вкуса и почтительности: не терять достоинства и отводить практическим элементам ровно столько внимания, сколько полагается для примечаний. Разумеется, его приглашали с женой, что часто и осуществлялось.