Я было совсем отчаялась – устроившегося меж нами слона не замечать стало практически невозможно – но вдруг припомнилась вчерашняя встреча.
– Как вам понравилась выставка пейзажистов? Надо признать, мы с Инессой Ивановной вышли оттуда в полном восторге, – за неимением сочных эпитетов, пришлось позаимствовать тетушкины. – Какая богатая цветовая гамма, невероятные приемы…
Сергей заметно оживился. Окрестности его более не привлекали. Даже взгляд сделался веселее.
– Бог с вами, Софья Алексеева, – усмехнулся он. – Я бы назвал все представленное в музее живописи одним кратким, но дюже емким словом - мазня.
Колпакова закашлялась. Ее и без того румяные щеки, стали в разы краснее. Глаза прищурились. Устремленный на Сергея взгляд наполнился странным чувством. Сильно смахивающим на… злость?
Граф Бабищев, ничего не замечая, продолжал:
– Я ни в коем разе не стал бы посещать это место, не пообещай они выставить у себя доселе неизвестное полотно руки Тропинина. Однако ж и тут обманули…
– Но как же? – возмущенно прервала его Дарья. – Разве могли они знать, что владелец картины внезапно скончается? А безутешная вдова не найдет в себе сил заниматься сторонними делами?
– Вполне возможно, вы правы, – беспечно пожал плечами Сергей. – Однако слухи разные ходят. Шепчутся, будто нет у вдовы никакой картины. А афиши врали, дабы заманить как можно больше гостей. Музей на грани разорения. Что немудрено. С таким никчемным владельцем, как господин Кокошников, ни одно дело на плаву не продержится…
Я знала о господине Кокошникове ровным счетом ничего. А потому и ответить мне было нечего. В отличие от Дарьи. Которая, судя по вырывавшемуся из ноздрей белому пару, была готова грудью на защиту музея и его владельца встать.
Благо до спора не дошло.
Коляска, преодолев заснеженную мостовую, остановилась напротив знакомого крыльца. Дарья, насупившись, осталась сидеть на месте. Бабишев, спустившись первым, помог мне сойти, проводил до крыльца и вернулся обратно.
Стоило дернуть за ручку входной двери и войти в приемное отделение, как наряду с жаром от разогретой печи, меня захлестнул многоголосый крик.
– Держи скотину!
– Руки… руки сволоте вяжи!
Прямо посреди помещения, на полу лежал мужик. Огромный, как огр. Воет не по-человечески. Одежда грязная. Волосы сальные. Борода до пояса. Да такой невиданной силищи, что потребовалось трое служивых и устроившийся на широкой спине пристав, чтобы его усмирить.
– Гордей Назарович? – опешив, прохрипела я.
– Софья Алексеевна? – откликнулся не менее удивленный Ермаков, под чьим глазом наливался здоровенный лиловый синяк.
– Вот, значит, как вы службу несете, господин пристав? – строго выговаривала я, прикладывая к подбитому глазу Гордея ком свежего, январского снега.
В окно бил студеный ветер. Царь на висевшем портрете молча смотрел вдаль. Ермаков покорно сидел на краешке столешницы. Я – напротив. В кабинете, куда мы переместились после того, как полицейские, скрутив неопрятного мужика, увели его в арестантскую, больше не было ни души.
– Несу, как должно, – с обидой в голосе ответил он. – Вора, что у бабки на рынке кошель срезал – изловил. Деньги пострадавшей вернул. Отпустить собирался, за неимением ущербу. Кто ж знал, что этот черт леший умом скуден и с кулаками кинется? Шиш ему теперь, а не свобода.
– Вы собирались отпустить преступника? – удивленно захлопала я глазами.
– Закрытие дела по обоюдному примирению сторон, не противоречит уголовному наложению, – по памяти процитировал он. – В том кошеле грош на дне лежал. Ежели я каждого, кого за руку по чепухе поймал, сажать буду – полгорода на каторге сгинет.