– Дверцу им подоприте, – указал Номах на танк. – А то, чего доброго, ещё выйти захотят.

Мосластый и Шимка подставили камень, установили на него конец трубы, другим концом подпёрли дверь. Забили ногами, чтобы труба плотнее встала враспор.

– Сделано, – крикнули весело.

– Обкладывай дровами.

Когда огонь принялся лизать сухие бревёшки, Номах дал команду отойти шагов на сто от танка.

– Хрен его знает, ну, как там рванёт чего. Убьёт ещё.

– Чему там рваться? Ежли снарядам, так они б давно по нам пальнули.

– А если там ящик гранат, скажем? Или пять ящиков?

– Тогда ста шагов может и не хватить, – деловито согласился карлик Шимка.

– Ничего, хватит, – снял папаху Номах. – Коней распрягите, нехай пасутся. Тут и заночуем.

До заката оставался ещё час – полтора.

Майское солнце садилось в молодую, пахнущую резко и свежо, как малосольные огурцы, листву ближайшего перелеска.

Соловьи, дурея, изнывали по балкам. Далеко по округе разносились их раскаты и трели. Заслушаешься, и голова идёт кругом не хуже, чем от самогона.

– Доброе место, – огляделся Номах.

Нестор любил песни истомлённых весной соловьев. Слушать их он готов был часами. Другое дело, что ему, командиру войска в десятки тысяч штыков, нечасто удавалось вот так запросто послушать их пение.

Номах разложил шинель на дне тачанки и улёгся, подложив под голову папаху.

Завечерело. Скрылось солнце, взошла луна. Свет её поплыл половодкой по степи, сделал вокруг всё неверным, чуть дрожащим, словно действительно видимым сквозь лёгкую прозрачную воду. Ветер доносил запах цветущей черёмухи, смешанный с дымом. Соловьи изводили небо и землю песнями. Сердце билось в груди, словно у пятнадцатилетнего, в голову лезла восторженная чепуха о любви, тёплых руках, качающихся косах, податливой мягкости девичьего тела…

Номах сам не заметил, как уснул.

Проснулся он от прикосновения к плечу.

– Батька, хлопцы картошек напекли. Будешь?

– Картошки-то? Давай…

Номах тяжело кивнул головой, просыпаясь. Потёр руками лицо. Увидел яркие, как глаза волков, звёзды высоко над собой. Луна уже скрылась за горизонтом, тьма поглотила степь.

– Долго я спал?

– Часа четыре, должно.

Батька сошёл с тачанки, сел на попоны рядом с бойцами. Тут же на лопухах лежали крупные обугленные картофелины. В чёрной шкуре их кое-где светились дотлевающие искры.

– Где пекли-то? Там? – Номах указал в сторону танка, на четверть зарытого в неистово- красные раскалённые угли.

Углы брони, пушка, стволы пулемётов, остывая, нежно отсвечивали алым.

– Там, – подтвердил мосластый. – Я все брови себе спалил, пока картохи закладывал, да вытаскивал. Жар невозможный.

– Ну и как там? Было чего?

– Когда дрова взялись, колотился, вроде, кто-то, – неохотно ответил Шимка. – Хотя, хрен его маму знает, треск же стоял, как на пожаре. Да и далеко…

– Долго колотились?

– Да не. Не очень…

От разломленной картофелины, из масляно-желтой сердцевины её валил густой и влажный, словно банный, пар. Батька откусил, задышал открытым ртом, остужая картофельную мякоть.

– С сольцой её, с сольцой…

Мосластый подвинул белеющую в темноте тряпицу с горкой крупной соли.

– Мы с братáми, когда в ночное ходили, всегда картошку в золе пекли. Жили-то так себе, бедовали, только что не христарадничали. Так для нас вкусней этой картошки и не было ничего. С солюшкой как навернёшь её, родимую, и уж так доволен! А если с чёрным хлебушком, да с редькой, да с огурчиком, так и вовсе будто на свадьбе побывал. Эх!..

Мосластый густо посыпал дымящуюся половинку картофелины солью и проглотил вместе с кожурой.