ТОЛСТОЙ. Согласен. Я очень верю в судьбу.

МАСКА. Вернемся ж к предмету нашей беседы – ваш водевиль не водевиль, даже не фарс. Что ж он такое? «Уж не пародия ли он?» Пушкин, как всегда, нам подсказчик. Но если это действительно так, то, стало быть, есть и мишень пародии. Кто же она? На всякий случай публика поспешила обидеться.

ТОЛСТОЙ. Снимите маску.

МАСКА. И не подумаю. Коли интрига, так уж интрига. Вы сами хотели сбить меня с толку. Вы отрицали, что вы поэт. И были неискренни, я уж сказала.

ТОЛСТОЙ. Я весь нараспашку. Не то, что вы.

МАСКА. Неправда. Вы узнаете ль эти стихи? (Чуть нараспев.)

«Дождя отшумевшего капли

Тихонько по листьям текли,

Тихонько шептались деревья,

Кукушка кричала вдали».

ТОЛСТОЙ. Чур меня чур. Это немыслимо. Я не печатал этих стихов.

МАСКА. И все-таки мне достался список.

«Не знаю, была ли в те годы

Душа непорочна моя?

Не многому б я не поверил,

Не сделал бы многого я».

Ах, кабы это было возможно – все наново, набело, все по-другому…

ТОЛСТОЙ. Снимите маску, ради Христа.

МАСКА. Нет, Игрек и Зет. Да и время вышло. Прощайте.

ТОЛСТОЙ. Вы не поступите так. Ведь это было бы бесчеловечно. Явиться, смутить мое спокойствие и вдруг исчезнуть вместе с мелодией.

МАСКА. Я оставляю вас.

ТОЛСТОЙ. С чем – скажите? С ошиканной пьесой? С моим смятением? Не уходите. Я умоляю.

МАСКА. Пора. Прощайте и не ропщите. Однажды мы увидимся вновь.

Январь 1851 года. У Алексея Жемчужникова. За столом – хозяин и его брат Владимир. В нем, если приглядеться, можно узнать того, кто, одевшись офицером, посетил архитектора Лилиенкренцляйна.

ВЛАДИМИР. Куда же запропал Алексей?

АЛЕКСЕЙ. Ты – о Толстом? Вопрос нескромный. К тому же – праздный.

ВЛАДИМИР. Прошу прощенья. Мне бы самому догадаться.

АЛЕКСЕЙ. Впрочем, коли ты обещаешь, что будешь вести себя благонамеренно, а также держать язык за зубами, изволь, доложу: у кузена – роман.

ВЛАДИМИР. С кем же?

АЛЕКСЕЙ. Пусть он сам повинится. Да что тебе в имени?

ВЛАДИМИР. Тут ты прав. Счастливых избранниц всех не упомнишь.

АЛЕКСЕЙ. Полно, Вово. Ты легкомыслен. Ни умиленья, ни просветленности. О трепете я уже не говорю.

Входит Толстой. Шуба на груди распахнута, шапка сдвинута.

ТОЛСТОЙ. Шампанское водится в этом доме?

АЛЕКСЕЙ. Да вот же оно – перед тобой.

ТОЛСТОЙ. Чудо, какая сегодня ночь. Небо черно, звезды редки, а снежок под полозьями похрустывает, точно корочка на зубах, когда ее хорошо поджаришь. Славно жить!

ВЛАДИМИР. Достойная речь для автора павшего водевиля.

ТОЛСТОЙ. Что ж, за помин бедной «Фантазии». (Пьет.) Все фантазии быстротечны.

АЛЕКСЕЙ. Наша и вовсе недолго тешила. После государева гнева, чуть только заря занялась, пишу послание Куликову с просьбой снять бедняжку с афиши и отсылаю его с Кузьмой. Кузьма же мне приносит ответ: ваш водевиль уже запрещен.

ВЛАДИМИР. Дескать, могли и не беспокоиться.

АЛЕКСЕЙ. Так и остался неоцененным достойный верноподданный жест.

ВЛАДИМИР. А все твоя лень, несчастный брат! Если бы ты в тот самый вечер послал Куликову свое отреченье, то мог из кропателя водевиля стать даже и героем трагедии – отец, чтоб унять монаршую боль, душит собственное дитя. Прямо сказать, сюжет древнегреческий. Но ты предпочел резвиться с блудницей и опоздал.

АЛЕКСЕЙ. Простишь ли, Алеша? Все так и было. Моя вина.

ТОЛСТОЙ. В тебе говорит твое благородство. Нет, ты не должен себя казнить. Всему виной господин Гедерштерн. Вот вам неукоснительный цензор! Что бы ему запретить нам пьесу? Не знали бы мы печальных дней. А он вдруг занялся мелкой штопкой. Стыдись, Гедерштерн. Ты разве портняжка? Ты призван хранить покой государства. А ты что делал на царской службе? Ставил заплатки и щелкал ножницами. Увидишь нечаянно слово «немец» и пишешь вместо него «человек». Заметишь вдруг слово «целомудренный» и важно меняешь его на «нравственный». Читаешь: «У моей старой тетки, девицы Непрочной», и тут же правишь: «У тетки моей, старой девицы». Будто бы старая девица никак уж не может быть непрочной!