– Ты мамку со свету сжила! – пищала Раска, отскакивая от тётки. – Всем расскажу, как измываешься над сиротой! Пусть плюют тебе вослед, злыдня!

В тот миг на пороге показался отрок: тощий, высокий, светлоглазый. Подмышками рогатины, на них и опирался тяжко. Грудь под распахнутой рубахой – впалая, лик – бледный до синевы.

– Матушка, чего ж опять кричишь? – уговаривал.

А Хельги смотрел на Раску: та вцепилась в рубаху парневу, но не зажмурилась, а жгла злым взглядом сердитую тётку.

– Тьфу! – в сердцах баба топнула ногой. – Чтоб на глаза мне не попадалась! Чтоб ни слуху, ни духу от тебя, зверушка! – и ушла за угол домины.

– Вольша, да что ж ты, – заохала Раска. – Только из огневицы, а телешом на мороз.

Она скинула с себя худой кожух и принялась кутать Вольшу, да ладошкой приглаживать ворот его рубахи. То стоял молча, покачивался на своих рогатинах, а через миг улыбнулся светло, кивнув на клетуху.

Раска поняла его и без слов:

– Там он, там. Вольша, пойду приберу после дядьёв, инако тётька Любава осердится, – и шмыгнула в темное нутро домины.

Вольша поглядел ей вслед, а потом поковылял к клетухе, где прятался Хельги. Дверь он открыл не без труда, будто поднял тяжелое, перевалил одну ногу через порог, другую, и уставился на незваного гостя:

– Не выдам, – только и сказал, а потом закашлялся: натужно, хрипло.

Хельги ухмыльнулся, вспоминая, как по глупости расправил плечи, похваляясь перед болезным Вольшей своей крепостью. Не знал тогда, что вот из таких мухрых, да с мудрым взором получаются наилучшие вожаки. Рюрик – толстый, коротконогий, росточком обиженный – подмял под себя и Ладогу, и Новоград. Уговорил соседей, свел ворогов, усадил за один стол и положил начало миру, пусть худому, но уж без крови и смертей.

Наново принялся вспоминать, как болезный парень решил его судьбу, толкнул на путь, какой привел его под руку Рюрика, о каком тогда еще и не слыхали в словенских землях:

– С рассветом уходи, – Вольша откашлялся. – Смолчу из-за Раски, отцу не расскажу. Она за тебя просила. Жалеет. Но под мечи я родню не подведу. Не уйдешь, дядьям выдам.

– Уйду.

– Иди туда, – Вольше указал рогатиной на дорогу. – Прямо и до развилки. Там обойдешь овраг, через перелесок и по утоптанной дороге. Подождешь обоз. Идут до торга в Изворах, он на Волхове. На ладью просись.

Сказал и ушел, притворив за собой дверцу. Хельги посмотрел ему вослед, насупился, а потом взялся за хлеб и репку, какие в чистой тряпице принесла ему Раска. Ел, не разумея, что и жует, запивал холодным взваром, зло глядел в стену, но уж не рыдал. Знал, куда идти и зачем, принял, что вся живь теперь в его руках. Не боялся, ярился! Вспоминал жуткие морды воев Буеславовой ватаги, злобу в себе взвивал, одного хотел – вырасти и помстить каждому за смерть родни, за матушку и отца, за братиков и сестрицу.

По темени в клетуху влезла Раска с тюком подмышкой:

– Олежка, – поманила тонкой рукой, – ступай. Дядья разошлись. В доме спать повалились, сейчас щепань затеплим. Ты омойся! Мамка говорила, с грязи всякая болячка цепляется.

Раска подала ему бадейку с водой, кинула на плечо тряпицу чистую, сунула тюк.

– Нужник на задках, – махнула рукой в темень. – Не щебуршись, тётька спит сторожко. Дядьку не разбудишь, храпит, как рычит. Я тебе чистое принесла, то дядьки моего Третьяка. У него жёнка померла о прошлой весне, так он с подворья подался, а одежку оставил. Не хватятся.

– Скрала?

– Не твоя забота, – она насупилась. – Скрала, не скрала, а тебе польза. Иди, чего лупишься!

Хельги помнил темную морозную ночь, бадейку, рубаху долгую с чужого плеча, порты теплые, а более всего то, как захолодал от водицы. Бежал в теплую клеть как дурной, все зубами клацал. А как вошел в теплое, так и обомлел! Раска затеплила лучинку, разложила шкуру, расстелила тряпицу и наметала снеди. И рыби, и хлебца темного, и репки пареной. В щербатой плошке – грибки, в мисе – каша рассыпчатая. Зауютила девчонка щелястую клеть, будто согрела.