Хельги вспомнилась и рубашонка ее, и потертый кожух*, и косица – толстенькая, долгая – и светлые глаза. А еще голос – тоненький, писклявый, но сердитый.

– Чего расселся? – она подошла к невысокому заборцу. – Живой, нет ли?

– Живой, – прошептал и голову опустил, будто сил лишился.

Через миг услыхал рядом шажки легкие да хруст снеговой:

– Озяб? Почто в зиму-то телешом? – девчонка присела рядом с ним, заглянула в глаза. – Ты откуда, чьих?

Хельги подумал тогда, что уже ничьих. Ни семейства, ни дома, ни родни: ватага Буеслава Петеля вырезала весь подчистую. С того и засопел слезливо. Иным разом не стал бы при девчонке-соплюхе позориться, но горе подломило: нынче всего рода лишился.

– Сирота? – ее глаза распахнулись на всю ширь, а в них будто и небо чистое, и ветер вольный. Тогда и понял Хельги, что девчонка шальная, бедовая.

– Как звать-то тебя? – она тронула его плечо ладошкой.

– Олег … – раздумал малый миг, но не смолчал: – Из Шелепов.

– Велес Премудрый! – девчонка ахнула и прижала ладони к щекам. – Дядька Ждан обсказывал нынче, что Шелеповскую весь спалили. Твоя, нет ли?

– Моя, – вздрогнул и привалился тяжко к заборцу.

– Ой, мамоньки! – девчонка всплеснула руками и подалась к нему. – Вставай, вставай, сердешный! Сведу тебя в клетушку, там стенка-то теплая, угреешься.

Хельги невесело ухмыльнулся, вспоминая, как послушно потащился за девчонкой, как тяжко шагал, как ныли и противились озябшие ноги.

У малой неприметной дверцы Хельги опомнился:

– Как звать тебя? Куда ведешь?

– Раска я, Раска Строк. Приживалкой на подворье по сиротству, – она крепенько подтолкнула его в спину. – В уголку прячься и сиди тихонько. Тётька Любава увидит, ухи открутит.

Раска усадила парнишку на тюки с мягкой рухлядью, накинула на него старый потертый кожух:

– Оголодал? – и смотрела ясными глазами, да со слезой.

В ответ Хельги помотал головой и припал к теплой стене тесной клетушки, согревая озябшие руки.

– Врешь ведь, – Раска уселась рядом. – Как так есть не хотеть? Иль тебе чужой кусок горло дерет? Дуралей ты, Олежка. Нынче не поешь, завтра может и не перепасть. Ты сиди тут тихо, как мыша, я хлебца принесу. Слышь? И репки пареной. Я б и молочка дала, но тётька Любава дюже глазастая. Вмиг разумеет, что я взяла. Она жадная, аж до икоты. Ништо, я тебе взварцу теплого дам. Будешь взвар, Олежка?

Хельги вспомнил, как Раска протянула тощенькую ручонку и погладила его по голове. С того и слезы навернулись горькие: девчонка сама приживалка, да маленькая, худенькая, глазастая, а его пожалела. Взвыл, не сдюжил. А Раска поморгала, поморгала, да и сама заскулила тоненько, как щеня.

– О-о-ой, сиротка-а-а-а, – причитала ясноглазая.

А Хельги наново провалился в горе, потянулся к девчонке, обнял ее и ткнулся носом в тощенькую шею. Она и не оттолкнула, сама обняла, притулилась к крепкому парнишке, плакала-сопела.

Сколь так просидели Хельги не помнил, но знал – с того сидения горюшка поубавилось. Раска-то хоть и тощенькая, а теплая. Отозвалась ему по-добру, утешила, как смогла.

Много время спустя, девчонка закопошилась:

– Пойду за хлебцем, – вздохнула, – одежи тебе какой нето сыщу. Вольшу попрошу, он добрый.

– Не говори никому, что я тут.

Хельги хоть и в горе, а разумел: узнают его, Буеславу скажут. Чай, не простой, сын Добрыни Шелепа, а, стало быть, кровный враг обидчику. Таких живыми не оставляют, себе дороже.

– Вольша хороший, – Раскины глаза сверкнули зло. – Сбежала б из этой клятой домины, да его жалко. Обе ножки приволакивает. Мамка моя, когда живая была, говорила, что не жилец он. А я говорю – жилец! Я его обниму крепко и не пущу в навь!