В общем, уясните все это своей тупой головой, и, возможно, тогда вы напишете приличные стихи. Если же вы будете придерживаться таких нелепых взглядов – зараза какая-то, собаки, – то впустую потратите время. Уж лучше тогда сразу взяться за титры к фильмам.
Офицер Гарроуэй не был бунтарем. Он смиренно склонил голову перед бурей.
– Хорошо, мистер Бимиш. Я вас понял.
– Очень надеюсь. Изложил я все предельно ясно. Что за тенденция у молодых писателей сосредоточиваться на трупах, сточных канавах и отчаянии? Воспевать любовь – вот главное. Говорю вам, Гарроуэй, любовь – это второе солнце, которое рождает добродетель, куда ни упадут ее лучи. Она сладка, она ясна, как свет. Ее прекрасный голос звучит немолчно. Она – великий дар, которым Бог благословил лишь только нас, людей. Она – отметьте это особо, Гарроуэй, – не жаркий огнь воображения, который вспыхнет и тотчас угаснет. Не похотью питается она и не живет страстями. Нет, любовь – серебряная цепь, святая связь, соединяющая сердце с сердцем, с душою – душу, человека – с Богом… Вам ясно?
– Да, сэр. Именно, сэр. Теперь мне все понятно.
– Тогда ступайте и перепишите свои стихи в таком ключе.
– Да, мистер Бимиш. – Полисмен засмеялся. – Только вот еще одно дельце…
– В мире нет дел важнее любви!
– Видите ли, сэр, это насчет фильмов… Вы упомянули о титрах…
– Гарроуэй! Надеюсь, вы не намереваетесь сообщить мне, что после всех моих стараний вы все-таки хотите опуститься до работы в кино?
– Нет, что вы, сэр! Правда нет! Но несколько дней назад я приобрел по случаю акции кинокомпании и до сих пор, как ни стараюсь, не могу их сбыть. Я подумал, раз уж я тут, спрошу-ка вас, может, вы что про них знаете.
– А что за компания?
– «Лучшие фильмы», в Голливуде, штат Калифорния.
– Сколько же акций вы купили?
– На пятьдесят тысяч долларов.
– А заплатили сколько?
– Триста долларов.
– Вас надули. Эти акции – никчемные бумажки. Кто вам их продал?
– К несчастью, забыл его имя. Старикан такой, с красным лицом и седыми волосами. Только бы мне его встретить… – тепло и сердечно добавил Гарроуэй. – Так его отколочу, что на внуках отзовется. Сладкоречивый крокодилище!
– Любопытно, – задумчиво произнес Хамилтон. – Где-то в глубине памяти что-то такое у меня смутно шевелится, именно в связи с этими акциями. Кто-то консультировался со мной насчет их. Хм… Нет, бесполезно! Никак не вспоминается. Слишком я был занят последнее время, у меня все вылетело из головы. А теперь ступайте, Гарроуэй, и принимайтесь за стихи.
Полисмен насупился. В его добрых глазах полыхнуло бунтарское зарево.
– Нечего их переделывать! Там все правда!
– Гарроуэй…
– Я написал, что Нью-Йорк дурной город, так ведь он и вправду дурной. Тьфу, мерзость! Вот уж поистине зараза! Вползут к тебе в душу, всучат какие-то собачьи акции… Стихи у меня правильные, и я их исправлять не буду. Вот так-то, сэр!
Хамилтон покачал головой.
– Ничего, Гарроуэй, – сказал он. – Однажды в сердце у вас проснется любовь, и вы поменяете свои взгляды.
– Однажды, – холодно возразил полисмен, – я встречу этого втирушу и попорчу ему физиономию. И тогда уж не у меня одного сердце будет разрываться!
Глава VIII
День свадьбы Джорджа Финча рассиялся светло и ярко. Солнце светило так, как будто Джордж, женясь, оказывал ему личное одолжение. Ветерки несли с собой слабый, но отчетливый аромат апельсинового цвета, а птицы, как только покончили с практическими делами, то есть закусили ранним червячком, все до единой, на много миль вокруг, занялись одним: усевшись на ветках, вовсю распевали «Свадебный марш» Мендельсона. Словом, денек был из тех, когда человек колотит себя по груди, заливаясь «тра-ля-ля-ля!», что Джордж и проделывал.