Профессор не подошёл. Не сразу. Остановился в стороне, наблюдая, как Игоря обступают коллеги, как кто-то кладёт руку на его плечо, произносит что-то короткое, сдержанное. Но вдовец почти не слышал. Не кивал. Не отвечал. Смотрел прямо вперёд, в точку между венками, где скоро должен был появиться гроб.
Ветер усилился. Ветви старых деревьев над оградой зловеще зашуршали, скрипнули металлические петли у каплицы. Холод пробирался под ткань одежды, но никто не двигался, никто не пытался укрыться. Молчание вокруг становилось плотнее, как будто само пространство готовилось к неизбежному действию. Всё выглядело безмолвно напряжённым – как сцена перед падением занавеса, когда актёры ещё не вышли, но зрители уже затаили дыхание.
Сергей взглянул на часы. Церемония должна была начаться с минуты на минуту. Он не чувствовал волнения. Не чувствовал даже печали. Только тяжесть, словно время стало гуще. Как будто сам воздух теперь состоял из частиц чужой боли. И эта боль, не его собственная, всё равно проникала в грудную клетку, вызывала отголосок – не страдания, а пустоты, из которой не вырваться никакими словами.
Он знал, что не должен был быть здесь. Никто бы не осудил, если бы остался дома. Их с Аллой связь была незримой для окружающих, не признанной, не сформулированной. Для остальных он был коллегой, одним из многих. Но он пришёл. И в этом жесте не было показного благородства. Было что-то другое – попытка остаться в границах человеческого. Попытка удержаться от провала в ту часть себя, где чувство заменяется функцией.
Когда подошли сотрудники ритуальной службы, началось движение. Люди стали выстраиваться, кто-то достал перчатки, кто-то – свёрнутые платки. Игорь подошёл ближе к залу. За его спиной теперь стояли две женщины – одна, вероятно, родственница, другая – соседка, судя по глазам, не вполне понимающая, как оказалась в этом месте. Взгляд Ремезова был обращён вперёд, за стеклянные двери, где сейчас уже ждали носильщики.
Воронин сделал шаг, затем второй. Подошёл к Игорю. Остановился чуть сбоку, чтобы не встать вровень. Повернулся и тихо произнёс:
– Прими мои соболезнования, Игорь.
Ремезов не сразу обернулся. Медленно перевёл взгляд, долго всматривался, будто узнавал. Затем кивнул. Очень слабо, как будто мышцы шеи сопротивлялись. Губы чуть шевельнулись, но слов не последовало. В глазах мелькнуло что-то – возможно, благодарность. Возможно, отрешённость.
Воронин молчал. Не стал продолжать. Его присутствие было сказано уже этим кратким жестом, и он не собирался превращать скорбь в диалог. Вместо этого посмотрел вперёд. За стеклом начали движение. Гроб на чёрной платформе медленно вывозили в сторону ритуального зала.
Процесс прощания с Аллой вступал в свою мрачную, неотвратимую фазу – всё происходящее теперь разворачивалось по сценарию, которого никто не хотел, но каждый знал наизусть.
Гроб стоял на возвышении посреди зала, как будто центр тяжести всего пространства сместился к нему. Простая лакированная крышка глубокого бордового цвета отражала блики потолочного света – ровные, безжизненные, как блеск на крышке пианино в пустой комнате. Вокруг – венки, строго распределённые по окружности, с аккуратно выправленными лентами: белые, фиолетовые, серебристые. Надписи были стандартными – «От кафедры молекулярной биологии», «С любовью и болью», «Помним, скорбим». Столь же стандартными были букеты, принесённые сотрудниками, скромные, как принято: гвоздики, каллы, розы в нейтральной обёртке.
Сергей Андреевич ждал, когда зал немного опустеет. Не хотел подходить к гробу в потоке. Не выносил мысль, что рядом с ним кто-то будет говорить скорбные фразы или креститься через плечо, вытирая нос. Он ждал, прислушиваясь не столько к происходящему, сколько к себе. Казалось, в теле его царила подозрительная тишина, как перед началом землетрясения. Он не чувствовал боли. И это пугало.