Когда первые ряды гостей отступили, профессор медленно приблизился. Сделал несколько шагов вперёд, задержался у самого края. Смотрел не на венки, не на табличку с именем, а прямо в центр крышки, туда, где должно было быть лицо. Его нельзя было увидеть. Это был закрытый гроб – по решению семьи, по медицинским обстоятельствам, по всему, что не допускало зрительного контакта между живыми и телом. Осталось слишком мало.
Он знал это заранее. Слышал, как Игорь говорил об этом, глядя мимо. Понимал, что так будет. Но стоя здесь, всё же ощутил странное, неотступное желание увидеть. Не потому, что не верил. И не из сентиментальности. Просто внутри взыграло то, что он не умел называть – стремление зафиксировать прощание, сделать его осязаемым, физическим. Принять – через взгляд, через факт. А крышка, безмолвная, блестящая, не давала этой возможности. Она словно отгораживала не только мёртвое тело, но и саму идею потери.
Профессор не опустил глаз. Не вытащил цветок. Не перекрестился. Он просто стоял, глядя туда, где за несколькими сантиметрами дерева и ткани лежала женщина, с которой его не связывали официальные отношения, но которая была, возможно, единственным человеком, рядом с которым он чувствовал себя не фигурой, а существом. Не должностью. Не отцом. Не профессором. А просто – телом и мыслью. Слишком живым для того, чтобы чувствовать себя защищённым.
Его пальцы немного дрожали, хотя руки были спрятаны в карманы. На поверхности он выглядел собранным, даже отстранённым. Но внутри шёл процесс, тяжёлый и почти осязаемый – будто кто-то развинчивал старую, проржавевшую систему. Не внезапно. Не шумно. А медленно, с усилием, по одному болту, скрипя, вскрывая то, что было давно закручено вглубь.
В памяти всплыли не громкие моменты, не сцены страсти или драматичных признаний. Нет. Вспомнилось, как она однажды, не глядя, передала ему чашку, пока он читал. Вспомнилось, как молча расправляла его шарф на выходе, в прихожей. Вспомнилось, как, услышав, что у него болит голова, принесла тёплую воду с мятой и просто поставила рядом, не говоря ни слова. Эти жесты, тогда незначительные, теперь врезались в сознание, как удары – не потому, что были важными сами по себе, а потому, что больше их не будет.
Он осознал: горечь прощания не в том, что она ушла, а в том, что не будет даже шанса – исправить, услышать, объясниться. Не будет возможности договорить. Не будет даже глупого повседневного: «Позвони, когда доедешь» или «Ты сегодня задержишься?». Всё, что осталось, – невысказанное. Неразделённое. Невыплаканное. Тишина, в которой не возникнет продолжения.
Он потерял не просто женщину, с которой делил часы. Потерял часть себя – ту, которую прятал, маскировал, контролировал. Ту, что стыдился показывать. Ту, что по наивности считал слабостью. А теперь чувствовал: без неё осталась оболочка, плотная, крепкая, выверенная до последней складки – но пустая. Не мёртвая. Просто лишённая содержания.
Он не заметил, как долго стоял. Не замечал, как люди вокруг него перемещались, как кто-то клал цветы, кто-то уходил, кто-то что-то шептал. Всё это было вне его поля. Только гроб. Только крышка. Только его собственная тень, отбрасываемая на пол позади, словно продолжение, которое больше не знает, за кем следует.
«Ты же не была моей полностью. И всё равно я остался без тебя», – подумал он, не с болью, а с тем удивлением, которое приходит в человеке, когда он вдруг обнаруживает, что оброс чем-то важным – а теперь это срезали, и он не сразу понял, где именно болит.