Сказать по правде – такой реакции я не ожидал. Думал, ну повеселятся, ну пошерстят для порядка, а так – кто же не был молодым да глупым. Тем более что, как я понял из разговоров, особенной симпатии к этим товарищам из Смольного они не испытывали. Мне казалось, что я им дал удачный повод лишний раз посмеяться, позубоскалить, отвести надорванную службой душу. Но они просто молчали.

В комнате, где собралось полсотни изрядно подвыпивших людей, сделалось вдруг ужасно тихо. Я даже услышал, как скребет по блюду нож-лопатка, подцепляя последние куски бисквита. Каждый сидел, словно надувшись, и мрачно пялился перед собой, в индивидуальную чашку. И старик с носом, распухшим, как огромная клубничина; он ел левой рукой, держа правую в черной перчатке на коленях: кисть потерял на лесоповале, где-то в районе Таймыра. И сорокалетний здоровяк-альпинист, чьи мышцы изящно прорисовывались под тонкой шерстью югославского джемпера; как будто не он жаловался громко, что ВАК второй раз завернул ему докторскую: придирки мелочные, а причина понятная. И литературное дарование вполне русского и вида, и отчества тоже помалкивало, как бы в задумчивости пристукивая пальцами по скатерти; но уж он-то сам только что здесь кипел и бурлил, выстреливая гениальные строчки, годами плесневеющие в письменных столах и редакционных шкафах. И даже Мишка озабоченно посапывал над моим плечом, беспокоясь – только я не понимал о чем и за кого.

– А вы уверены, что за вами никто не следил? – спросил Яков Семенович.

Я вежливо напомнил, что история случилась не сегодня, а четыре года назад.

– И так никуда и не вызвали?

Я отчетливо и очень аккуратно объяснил аудитории, что никуда никого не вызывали, никто к нам не приходил, и никаких последствий Санина идеологическая диверсия не имела. Разве что я окончательно разругался с тогдашней подружкой. Потому что не пошел на условленную вечеринку, а, забрав из дома запасенную бутылку, поехал к Банщикову, у которого тоже что-то было. Родители его гуляли где-то за городом, и нам никто не препятствовал упиться вволю. Напоследок и там вроде появились какие-то девицы, но это я помню уже нетвердо.

Поверили они мне, не поверили, но – приободрились. И уже застучали ложечки, помешивая сахарный песок в чашках, кто-то зашуршал салфеткой, промакивая пролившийся на брюки лимонный сок – хорошо пропекся пирог в духовке, – и, конечно же, со всех сторон стола посыпались поучения. Я тоже уткнулся в свой кофе и не следил за тем, кто и о чем говорит. Все эти реплики слились для меня в один монолог, который произносил один Голос, твердо, убежденно и внятно, как будто на публичном выступлении, словно перед включенным микрофоном.

– Социализм, – гудел Голос, – благородная идея, но ее воплощение чревато… и опасно… Ну при чем здесь – опасно? – перебивал он сам себя. – А притом, притом… Да нет же – человеческое общество суть такой же материал, как мрамор или гранит. И точно так же обладает известными характеристиками сопротивления: упругостью, твердостью, ну и так далее. Скульптор, приступая к работе, имеет в голове идеальный образ будущей статуи, бюста, барельефа. Но его намерения неизбежно ограничены возможностями того камня, того минерала, который завезли к нему в мастерскую. И те экспонаты, что мы видим в музеях, есть результат несовпадения наших желаний с нашими возможностями… А эти постоянные апелляции к Западу… И политик, перестраивая государственный организм, сталкивается с пустотами, сколами, чуждыми включениями и вынужден сочетать свою теорию с реалиями внешнего мира. Человеческая масса, наравне с физической, есть мера инерции. Чтобы сместить ее в сторону, необходимо приложить силу, порой весьма значительную… они и так недовольны интеллигенцией, зачем же заводить их еще больше… А сила всегда жестока…