Я-то не торопился. Любил, признаюсь честно, это дело. Входишь в темный, тихий «парадняк», не спеша поднимаешься по цементным ступеням до первого окна. Присаживаешься на обшарпанный подоконник и потихоньку запускаешь из горлышка в горло жгучий напиток, квантуя его граммов по двадцать – тридцать. А между глотками то обмениваешься парой слов с приятелем, то поглядываешь сквозь замызганное стекло на запруженную улицу. И так покойно делается на душе, будто бы жизнь только-только еще началась… А Саня даже не выпивал, а засасывал, и так жадно, как будто за ним уже гнались, как будто кто-то мог внезапно ворваться и отнять то, что недопито. На самом деле к тому все и шло, и он резкий обрыв в своей жизни хотя еще не видел, но уже предчувствовал. Ну да сие уже другая история…

В общем, когда он уже стряхивал в рот последние капли, портвейна еще оставалось, наверное, с полбутылки. Было это, кажется, как раз перед тем, как колонна вывернула на Большую Пушкарскую. До Введенской мы еще пару раз успели сбегать в подворотню, наскоро принять, тут же отлить, и где-то на Добролюбова Саню развезло вовсе.

Сюда колонны подходили с трех сторон, нас уже начали спрессовывать до кучи, и его оттеснили в сторону, но я хорошо различал над толпой его маленькую стриженую голову. Он уже не шел, а колыхался, пока еще в такт со всеми, но я боялся, что его может, в самом деле, сдуть к чертовой матери. Погода стояла ноябрьская – солнце и жесткий, колючий ветер. А тут как раз подоспела моя очередь тащить наглядную агитацию. Мне в паре еще с одним пареньком с нашего же курса сунули в руки транспарант – что-то такое на нем было нацарапано: то ли «Слава…», то ли «Да здравствует…» – и эту полотняную ленту на мосту Строителей вырывало у нас шквалистыми порывами. Тянуло прочь с такой силой, что трещали деревянные штыри толщиной с хороший черенок для лопаты.

Я крикнул ребятам из группы, чтобы они проследили за Саней. Двое поздоровей и попонятливей откликнулись, протащили его через Стрелку, но на Дворцовом этот пижон просто отключился. И тогда мы его понесли. Смотали транспарант, прихватив полотнищем оба древка, и на такие вот носилки опустили товарища. Он был настолько тощ и легок, что вписался вполне пристойно. Только ноги болтались внизу, шкрябая асфальт каблуками. Однако шестьдесят килограммов живого веса даже вчетвером на вытянутых руках долго не удержишь. И мы водрузили его себе на плечи. Смотрелись мы, должно быть, живописно: эдакая многофигурная композиция «Клиент Большого Дома». Затея идиотская, но все мы уже изрядно захорошели, курсанты из оцепления замерзли и пялились, в основном, на девчонок, а тем, которые в штатском, думаю, просто было к нам не подобраться.

Словом, мы шлепали по площади, слушая, как надсаживаются громкоговорители, как ревут в ответ демонстранты, марширующие пятью-шестью колоннами между Зимним и двумя крыльями Главного штаба, и сами орали что-то нечленораздельное: не по предложенной нам программе, а так, от полной жизни, сладкого портвейна и солнечной погоды. И вдруг, как раз напротив трибуны, Банщиков очнулся. Приподнялся на локте, огляделся и, болтая в воздухе расслабленной кистью, пропел противным фальцетом: «При-ф-фэт, боль-ше-вич-ки!» И как раз в этот момент олух с мегафоном решил перевести дыхание.

Мы чуть было не грохнули этого придурка тут же на площади. Да и он сам протрезвел от страха и запросился вниз. Все пятеро быстро-быстро пошли-побежали вперед, вырвались на Халтурина и там какими-то закоулками, вдоль Мойки, мимо Конюшенной, через Марсово поле свалили подальше от проклятого места…